Он тяжело поднялся, подошёл к печке, пошарил за ней и, вытащив оттуда тяжёлый ржавый косарь, поставил икону на лавку, несколькими ударами косаря расколол её на несколько частей и бросил к печи.

– Только и всего. Лучина… Ну-ка, наливай…

– Видал? – спросил Степана отец Евдоким.

– Видал… – отвечал тот медленно.

Он внимательно следил за беседой священнослужителей.

– Мы их, мнихов этих самых, непогребенными мертвецами все зовём… – сказал отец Евдоким. – А они вон какие ерои!..

– Это ты, отче, заячьей породы, а у меня душа кремень… – сказал отец Арон, прожёвывая вязкую, как ремень, свинину. – Помню, как я на тебя ещё в Москве дивился: стоит за обедней, лик это благообразный и все обличье совсем как человечье. А поглядишь на ухмылку эту твою, чистый ты вот окаянный какой… У тебя две личины и две души. То ты словеса хульные глаголеши, а чуть что, вериги наденешь, и слезу покаяния источишь, и в перси себя бить будешь…

– Это верно. И дерзости во мне много, и боюсь я всего…

– Ну, вот. И таких, как ты, на Руси у нас тьмы тем. А я весь единый.

– Так. А что же ты, коли так, богами-то весь угол заставил? Пословица говорится: годится – молиться, а то так горшки крыть…