Все претензии были выслушаны, решения постановлены, и Степан погрозил воеводе пальцем в дорогих перстнях:

– Смотри у меня!.. Ежели я ещё раз такое услышу, живым у меня не уйдёшь… Мне начхать, что ты воевода…

– Атаман… – вступился было подоспевший Плохово.

– Нишкни!.. – цыкнул Степан. – Довольно!.. Эй, казаки, посади провожатого нашего в какое ни на есть судёнышко и отправьте его скорым обычаем в Астрахань обратно: надоел! Живо!

Тем временем Иван Черноярец рассчитывался на берегу с баушкой Степанидой.

– Хорошо ты меня, бабушка, соловьями Вольскими о ту пору угостила… – говорил он. – Я твоей услуги не забыл… Держи-ка вот… А это вот еще за то, что поверила казаку в долг…

– Батюшка, кормилец, дай тебе Господи…

– А как у вас теперь соловьи-то, поют ли?

– Поздненько бы, родимый: Воздвиженье, бают, прошло уж… Ну да для такого сокола, известно, и зимой запоёшь… – разливалась бабушка, и, вдруг понизив голос, проговорила: – Индо извелась вся без тебя, лебёдушка белая, – вот как тосковалась!.. Словно вот ты чем опоил её. Как только стемнеет, приходи опять к калитке той, я тебя проведу… Ничего не опасайся, всё будет повадно…

Но Ивашка не вытерпел и, заломив шапку на затылок, в алом шёлковом кафтане, кривая персидская сабля, вся в камнях самоцветных, на боку, он прошёлся-таки мимо воеводского двора, и когда искоса завидел свою зазнобушку в терему, у окна, так в груди всё пожаром и загорелось. И Пелагея Мироновна за сердце схватилась и так вот вся и побелела: в самом деле, словно вот околдовал её молодой казак. Только о нём весь год и думушки было… Ну, а воевода, тот испил чашу горечи до дна: об этом уж Пелагея Мироновна постаралась на совесть.