Видерос закусил немножко, аккуратно записал все свои расходы и снова аккуратно сел в свой чистенький стружок и отплыл в Астрахань.

И тут нагулялись казаки досыта, досыта накуражились. Сотня-другая работных людей, стрельцов, холопей и монастырских детёнышев пристала к ним. Пора было, пока не наступит зимнее ненастье, и на Дон идти. Сентябрь – всякому лету конец, а октябрь – грязник: ни колеса, ни полоза не любит, хоть с Сергия и зачинается зима. Но опять то да сё, просрочили несколько дней. Степан приказал, наконец, решительно выступление.

В обычный час, когда по кружалам и всюду, где можно и где нельзя, шумели казаки, когда по дворам яростно заливались псы, а в чёрном осеннем небе чётко выступали яркие звёзды, бабушка Степанида тихонько провела Ивашку на высокий терем. Пелагея Мироновна уже слышала об отвале казаков наутро. И едва только переступил Ивашка порог, как две тёплых белых руки обвили его шею и она забилась на его высокой груди, как подстреленная птица.

– Что ты?… Что с тобой, лапушка моя?… Или кто тебя обидел?…

– Не покидай меня… – захлебнулась рыданьями Пелагея Мироновна. – Если опять уедешь, или изведу я постылого зельем каким, или сама в Волгу с крутого берега брошусь… Не могу я жить теперь без тебя, сокола моего ясного… Только слово одно скажи мне, и я пойду за тобой хошь в огонь…

Жаркие вихри опалили молодого казака.

– Да ведь нельзя вам, бабам, промеж казаков быть… – лаская её, говорил он. – Теперь мы недалеко будем – иной раз и прибегу на ночку…

– Нет, нет, не останусь я больше с постылым. Тогда лучше в омут!

И быстро сгорала звёздная ночь в огневых вихрях страсти… А когда чуть мутно забелелось за Волгой утро осеннее, блаженно-измученная, она ластилась к нему и не отпускала, и шептала в ухо жарко:

– Брось воровство, сокол мой… До добра не доведёт оно… Возьми меня и уедем куда-нито: на Литву, в Польшу, в Сибирь… И будем жить и любиться… Ненаглядный мой.