— Мало! — решил Чехов. — Слушайте же, неужели чуть поплакал и довольно? Валяй к Благовещению.
— Да, хорошо у Благовещения, — пускал Тихонов слюну на губы. — Очень хорошо у Благовещения… Дьякон там. Двенадцать рюмок поставит в одну шеренгу и сейчас им перекличку. И закусывает только по двенадцатой, да и то — хлебца понюхает. Святой человек.
— Какие у тебя мысли, Тихонов? А еще каяться едешь! Опомнись!
— Бог мне теперь радуется… Больше, чем девяносто девяти праведникам… Праздник я ему устроил, Богу! Немирович будет гореть в геенне неугасимой, а я прохладою райской упьюсь…
— Даже и в раю упиться хочешь… Ах, Володя, Володя!
У Благовещения Тихонов уже не плакал, но усердно бил себя кулаком в богатырскую грудь. «Я старик железный!» — любил говорить он. Действительно, человек был силы необыкновенной. Сам на себя врал: был-де гусаром гродненским, а через полчаса: я крючником на Волге — на пароходе во какие тюки носил. Начнешь разбираться, и понять не можешь, когда он гусаром служил, а когда крючником. Выходило как будто — в одно и то же время.
— Молись, Володя, молись! — поощрял его Чехов.
— Господи! Прости и Немировичу. Вспомни, как он, не предупреждая, угостил меня спиртом на калгане. Чем я тогда виноват был, что немецкого булочника за нос в вас ист дас вытащил? Пусть и Немирович ответит. Из-за него я в участок тогда попал… Хорошо, что к знакомому приставу. Пили мы тогда с ним ликеры. Джинджер! Прости меня, недостойного!
И окончательно распустил губы.
— Нет… Ты многомилостив. Ты и Немировича простишь… У него в шкапу всегда хорошая мадера есть…