(О.Е. Нотович)

Благодарность современников и суд потомства.

Я думаю, одною из самых трагических фигур в русской журналистике, несмотря на сравнительную незначительность, за последнюю четверть века был Осип Константинович Нотович. Над маркизом Оквичем и его «немножко философии» можно смеяться, но нельзя забывать, что в течение многих, особенно тяжких, лет он стоял во главе большой и по тому времени либеральной газеты, в которой работали самые выдающиеся наши журналисты. Сколько изворотливости и часто хитрости надо было ему иметь, чтобы изворачиваться в таких условиях, в каких бесследно гибли десятки других, быть может, и более почтенных изданий. Ни одно опасное поморье не представляет таких подводных рифов, скал и бурунов — какие встречали злополучную отечественную печать во все дни ее живота. Это было обычною обстановкой тогдашней газеты, но, сверх затруднений ее обычного плавания, на нее то и дело налетали негаданные смерчи оттуда, откуда никто их и предвидеть не мог. Кто только не дубасил ее и в хвост, и в голову! Каждый заведомый мерзавец и негодяй, случайно занявший более или менее важный пост, прежде всего заботился, как бы плотнее отгородиться от общественного мнения и его выразителя — печатного листка. Тут было все кстати: и секретные инструкции, и незаконные изъятия, и ножи в спину из-за угла. Итальянским средневековым спадассинам и в голову не приходило того разнообразия убийственных западней, капканов, ночных налетов и всевозможных хватаний за горло, которые в эту мрачную пору Александра III никого не удивляли и даже в нашей журналистике не вызывали никакого протеста. Дело было простое и обычное, и если бы не всемогущая, спасительная взятка — едва ли добрая половина тогдашних периодических изданий могла уцелеть. Именно дореформенная взятка, свившая себе гнезда в главном управлении по делам печати и во всевозможных цензурных комитетах. Это была застраховка литературы, не исключавшая, впрочем, возможности вдохновенных перунов, разивших писателя и его работу с высоты не только министерских кресел, но и скромных столоначальнических стульев. Не смешно ли (нам приходилось не смеяться, а плакать), что судьба загнанного и затравленного периодического издания, случалось, зависела от какого-нибудь участкового пристава, а случалось — и городового. Ведь в сложной административной машине времен Толстых и Победоносцевых каждый был за всех и все за каждого. Я недавно читал чудесную книгу Жоффруа о Бланки. С каким ужасом автор пишет о наполеоновских драконах печати! Да такие у нас были бы лучшими из лучших, чем-то вроде добродушных барбосов на цепи у хорошо питающего их хозяина. Те исключительные явления, о которых он упоминает, — были у нас общим местом, а над этим общим местом гуляла вовсю цензурная нагайка заплечных мастеров вроде Феоктистова, Лонгинова, Соловьева и других их ангелов, имена же их ты, дьяволе, веси.

Вот на какой сковороде приходилось жариться скромному журнальному ершу.

И, право, многое и многое должно простить искалеченному в вечной борьбе с василисками и скорпионами полиции живого слова О. К. Нотовичу. Я помню, как-то вечером его жена Розалия Абрамовна спустилась в редакцию, где я читал корректуру своего рассказа.

— Пожалуйста, подымитесь к нам.

— В чем дело?

— С Осипом что-то неладное.

В большом сумрачном кабинете я застал Нотовича в истерическом припадке. Он и плакал, и потрясал дланями, разя невидимого врага, и предавал кого-то анафеме до седьмого колена.

— Не могу же я, — вопил он, — вырвать сердце и заложить его, чтобы заткнуть эту ненасытную пасть.