С тележки слезла женщина, покрытая белым платком и одетая по-деревенски. Дети встали все трое в ряд и не спускали глаз с бабушки. Пан Прошек жал ей руку, дочь со слезами обнимала ее, а она, тоже со слезами, целовала ее в обе щеки. Бетка подсунула ей полнощекую Адельку; бабушка улыбнулась ей, назвала ее милым дитятком и перекрестила. Потом посмотрела на остальных детей, сказав им самым дружелюбным тоном: «Золотые мой деточки, как я тешилась-то на вас!» Но дети опустили глаза и стояли неподвижно, как будто примерзли, и только по приказу матери подставили бабушке свои розовые щечки для поцелуев. Они не могли опомниться. Каким образом эта бабушка была совсем не такая, как все когда-нибудь ими виденные? Такой бабушки они еще в жизнь свою не видали! И дети не спускали с нее глаз. Пока она стояла, они ходили вокруг нее и оглядывали с головы до ног. Они осматривали ее темную шубу со складками сзади, широкую зеленую юбку, обшитую широкою лентой; понравился им красный с цветами платок, которым бабушка была повязана под белым платком; они сели на пол, чтобы разглядеть хорошенько красные метки на белых чулках и черные туфли. Вилимек поскоблил цветные зубчики на плетеной корзинке, которую бабушка держала в руках, а четырехлетний Ян, старший из мальчиков, понемножку поднимал у бабушки белый, обшитый красною лентой, фартук, потому что ущупал под ним что-то твердое. Там был большой карман. Яну очень захотелось узнать, что в нем есть, но старшая из детей, пятилетняя Барунка[2], оттолкнула его, говоря шепотом: «Смотри, я скажу, что ты тянешься к бабушкиному карману!» Шепот был немножко громогласен и был бы слышен даже за девятою стеной. Бабушка услыхала, перестала разговаривать с дочерью и взялась за карман, говоря: «Ну, посмотрите, что у меня тут есть!» Затем она выложила на колени четки, ножик, несколько хлебных корок, кусок ленты, два пряничных конька и две куклы. Последние вещи были предназначены детям, и отдавая куклы[3], бабушка сказала: «Бабушка привезла вам и еще кое-что!» — и тотчас вынула из мешочка яблоки и разрисованные яйца, выпустила из мешка котят, а из корзины цыплят. Сколько было радости! Сколько прыганья! Бабушка была самою лучшею бабушкой! «Это майские котятки, четырехцветные, они хорошо ловят мышей; они хороши для дома. Эти цыплята ручные, и когда Барунка их приучит к себе, они будут бегать за ней как котята». Так рассказывала бабушка, а дети ее снова спрашивали о том и о сем, и уже нисколько не робея, очень скоро подружились с бабушкой. Мать кричала на них, чтоб оставили бабушку в покое и дали бы ей отдохнуть, но бабушка отвечала: «Не мешай нашему удовольствию. Терезка, ты видишь, как мы рады друг другу!» И дети послушались бабушки. Один сел ей на колени, другой встал за ней на лавку, а Барунка стояла перед ней, глядя ей прямо в лицо. Одному казалось удивительным, что у бабушки волосы белые как снег, другому — что у бабушки руки сморщенные, а третий говорит: «Что это, бабушка, у вас только четыре зуба?!» Бабушка усмехнулась, и гладя каштановые волосы Барунки, отвечала: «Потому что я старуха; когда вы будете стариками, так тоже переменитесь». Но дети не могли понять, каким образом их белые гладкие руки могут также сморщиться, как у старой бабушки.
Бабушка с первой же минуты свидания не только овладела сердцами своих внучат, но и сама также вполне отдалась им. Пан Прошек, зять бабушки, которого она не знала, в первое же свидание вполне приобрел любовь ее своею прекрасною наружностью, дышавшею добротой и откровенностью. Одно в нем ей не нравилось, это то, что он не знал чешского языка. А она что и знала по-немецки, то давно уже забыла. Однако ж ей очень хотелось побеседовать с Яном. Ян обрадовал ее тем, что понимал чешскую речь; бабушка тотчас узнала, что в доме говорят на двух языках. Дети и слуги говорили с паном Прошком по-чешски, а он им отвечал по-немецки, что впрочем они понимали. Бабушка надеялась, что со временем, в будущих отношениях с зятем, они будут понимать друг друга, а между тем все-таки, насколько могла, старалась заставить понимать себя.
Дочь свою бабушка уже почти не узнала; она видела ее всегда веселою, сельскою девушкой, а тут встретила молчаливую, важно задумчивую и богато одетую госпожу с барскими манерами. Это не была ее прежняя Терезка! Бабушка также тотчас увидела, что домашняя жизнь дочери не походила на ту, к которой она привыкла. В первые дни она была вне себя от радости и удивления, но мало-помалу ей делалось неловко, казалось неудобно в новом доме, и если бы не было этих внучаток, то она бы скоро опять воротилась в свою хижинку.
Хотя у Терезки и были некоторые барские прихоти, но за них на нее никто не мог сердиться, потому что она была все-таки чрезвычайно добра и справедлива. Пани Прошкова очень любила свою мать и неохотно бы рассталась с нею уже и потому, что сама должна была исполнять в замке должность кастелянши, а кроме матери у нее не было никого, кому бы она могла вполне доверить хозяйство и детей.
Поэтому ей было прискорбно, когда она заметила, что бабушка скучает, а это она заметила тотчас и угадала, чего недостает бабушке. Однажды Терезка сказала:
— Я знаю, мамочка, что вы привыкли работать и что вам может наскучить целый день возиться с детьми. Не хотите ли прясть? У меня есть наверху немножко льна; будет у нас его и много, если уродится. Мне было бы особенно приятно, если бы вам не было трудно порой присмотреть и за хозяйством. Я все время трачу на присмотр за замком, на шитье и варенье, а во всем остальном должна полагаться на чужих людей. Прошу вас, будьте моею помощницею и распоряжайтесь всем, как вам угодно.
— Я сделаю это с радостию, если только угожу на тебя; ведь я уже привыкла к такой работе, — отвечала вполне довольная бабушка. И в тот же день слазила наверх посмотреть лен, а на другой день дети в первый раз в свою жизнь видели, как прядут.
Первое, что бабушка взяла на себя, было печение хлеба. Она не могла видеть, как слуги без всякого почтения обращались с даром Божьим: ни в квашне, ни при сажании в печку они его никогда не перекрестят, как будто кирпич какой-нибудь держат в руках. Бабушка, замешивая тесто, крестила квашню мутовкой[4] и сопровождала его благословениями до той минуты, когда хлеб был уже на столе. Во время печения хлеба не смел также никто стоять тут разиня рот, чтобы не сглазить дар Божий, и даже Вилимек, входя в такое время в кухню, не забывал сказать: «Господи благослови».
День, когда бабушка пекла хлеб, был внучаткам праздником. Каждый из них получал по фламингу и по пирогу со сливами или яблоками, чего прежде никогда не бывало. Но они должны были привыкнуть не ронять крошки на пол: «Крошки надо в огонь», — говорила бабушка, сметая со стола крошки, и бросала их в огонь. Если ж кто-нибудь из детей ронял крошки на пол, она приказывала тотчас собрать их, говоря: «Не смейте ходить по крошкам, за это души в чистилище плачут». Также очень сердилась она, если замечала, что хлеб неровно срезан, и всегда говорила: «Кто не сравняет хлеба, тот не поладит и с людьми». Однажды Яник попросил бабушку срезать ему с хлеба всю корку, которую он всегда охотно ел; но бабушка этого не сделала, сказав ему: «Разве ты никогда не слыхал, что кто неровно режет хлеб, режет Господу Богу пятки? Не смей у меня привередничать в еде!» — и Яник должен был отказаться от лакомого куска.
Все валявшиеся куски хлеба и корки, не доеденные детьми, бабушка совала в карман; если потом случалось быть около воды, то она бросала хлеб рыбкам; крошила муравьям, когда гуляла с детьми, или отдавала птичкам в лесу; одним словом, она не тратила даром ни одного кусочка хлеба и всегда говорила: «Уважайте дар Божий, без него худо, а кто его не уважает, того Бог тяжко накажет». Если ребенок ронял хлеб из рук, то должен был тотчас поцеловать его, как бы прося извинения; также, если где-нибудь лежало зернышко гороху, то бабушка, увидев его, всегда целовала обозначенный на нем росток. Тому же самому учила она и детей.