— Да ты же и говоришь! Я людей в одно место посылаю, а ты, меня не спросись, — в другое. Это что же будет за работа?

— А где тебя искать? Мне сказали, что ты на клевере, а мне ждать некогда. Вон, гляди, гроза идет! Нам сейчас каждая минута стоит центнера зерна. Давай снимай своих людей с силоса и с клевера и посылай в поле.

— С силоса я сниму, а с клевера снимать моего согласия нет! — и поза ее и загорелое лицо с мягкими, по-детски расплывчатыми чертами выражали непоколебимую решительность.

Забыв ответить ей, он посмотрел на нее. Когда раньше ему говорили, что его жена похорошела или подурнела, он удивлялся. Для него она была не красивой, не некрасивой, а его собственной, родной, до каждой морщинки и родинки изученной Дуняшкой.

Сейчас он тоже не понимал, красива она или нет, но ясно видел, что лицо у нее хорошее. Это было совсем не то лицо, испуганное, виноватое, с уклончивым взглядом, которое он привык видеть в последние месяцы совместной жизни и которое не любил.

Сейчас у нее было лицо открытое и спокойное. Вдруг на этом спокойном лице появилось страдальческое выражение. Казалось, она забыла о ферме и каким-то болезненным взглядом смотрела на грудь Василия.

«Что она там увидела?» Он пощупал ворот и нашел оторванную, болтавшуюся на нитке пуговицу. Несмотря на то, что Авдотья не жалела о разлуке с мужем и считала свое решение уйти от него правильным, его «запущенный» вид каждый раз ранил ее в самое сердце.

Они встретились взглядами, в одно молниеносное мгновенье все поняли друг в друге и в душе рванулись друг к другу. Но это мгновенье скользнуло неуловимо.

Василий оторвал и положил пуговицу в карман. Авдотья передохнула по своей привычке, по-детски, чуть оттопырив губы, и пререкания их, приостановленные на секунду, продолжались:

— Снимешь и с силоса и с клевера, если надо! Тут разговаривать нечего! Затянут опять дожди на неделю — хлеб пропадет. Или не понимаешь?..