— Да что ж, Максим Петрович, мы все люди смертные… А случись что-нибудь такое, так дела-то пойдут иным чередом… Конечно, нашей матушки Софьи Алексеевны не стало, да зато, говорят, сынок-то его — дай Бог ему много лет здравствовать!..

— Эх, Лаврентий Никитич! — прервал с приметной досадою Прокудин, — не тебе бы говорить, не мне бы слушать. Что ж мы, в самом деле крамольники, что ль, какие, стрельцы?..

— Стрельцы! — повторил Рокотов. — Стрельцы-то были удальцы!.. Ну кто говорит: теперь они крамольники… Вестимо дело: чья взяла, тот и прав.

— Послушай, Лаврентий Никитич, — сказал с негодованием Прокудин, — коли ты хочешь оставаться со мной приятелем, так не изволь мне таких непригожих речей говорить!

— Вишь как!.. А сам-то ты?

— Грешный человек — и я иногда поропщу, но все-таки люблю нашего батюшку Петра Алексеевича и молюсь о его здравии; а тот, кто называет Софью Алексеевну своей матушкой и подхваливает мятежных стрельцов, тот сам коли не делом, так словом такой же точно крамольник, как они… не прогневайся!..

— Вот как!

— Да, Лаврентий Никитич, кто ненавидит законного своего государя и любит врагов его, тот, по-моему, не русский, не православный и даже не христианин… не прогневайся!

— Так ты этак-то?1—молвил Рокотов, вставая. — Ну, Господь с тобою! Поедем, Герасим Николаевич: нам здесь делать нечего.

— Что ты, что ты! — вскричал Шетнев.