Странствия продолжались и после 1929 сода. Он по-прежнему ездил по городам, «натыканным по всему глобусу»; в конце своей жизни он путешествовал по далекой Азии, ездил в Китай и Японию, пел полубольным, измученным вконец, и все это было ради денег, никакого удовлетворения от этих странствий он не получал. Он даже не мог утешать себя мыслью, что прославляет во всех концах света русскую музыку, он не скрывал этого в письмах к своему другу, ему он открывал свою душу. За девять лет до смерти мысль о том, что он может умереть, кажется, впервые приходит ему в голову, но он отгоняет эту мысль— слишком он любит жизнь, которая дала ему столько наслаждений в годы его творческой молодости и зрелости.

«М. б. буду играть в говорящем фильме — выяснится на днях», — пишет он в том же предпоследнем письме к Горькому.

Звуковой, говорящий фильм начал завоевывать экраны мира, и Шаляпин встретил это усовершенствование кинематографа с радостью и надеждой. Теперь его, Шаляпина, может увидеть и услышать весь мир, он сохранится в памяти потомства и «зрительно», в движении и мимике, а не только в граммофонных пластинках. Он сыграл для звукового фильма «Дон Кихота». Большого успеха не было, потому что постановщик не смог отойти от канонов оперной постановки. Между тем звуковой фильм требовал резкого изменения оперных канонов, и, единственно, что производило неотразимое впечатление на экране, — это все та же предсмертная ария Дон Кихота. Голос артиста, фразировка, выразительность пения отчасти искупали недостатки сценария, медлительность развития сюжета, беспомощность оперных артистов, партнеров Шаляпина, которые не знали, как нужно играть для звукового фильма.

И вот последнее письмо Шаляпина к Горькому. Мы его уже приводили: в нем восхищение страницами «Клима Самгина» и тоска по русскому снегу и русской зиме, которую великий русский артист ищет в Швейцарии.

Купив землю в Тироле, Шаляпин мечтает о том, чтобы здесь, в Тирольских горах, в снегах, построить русскую баню. И, загоревшись этой мечтой, он тут же пишет в Москву и просит, чтобы ему прислали план русской бани, и с досадой жалуется:

— Европа! Архитекторы! Простой русской печки-каменки сложить не умеют.

Но его собеседники, люди, давно утратившие родину, втихомолку посмеиваясь, считают эту тоску по русской бане прихотью, капризом баловня судьбы.

Путешествуя по миру, Шаляпин давно уже не видит настоящих театров, настоящего искусства Он видит только роскошные театральные залы или, наоборот, огромные, похожие на ангары, так называемые театры, своего рода проходные дворы для гастролеров, где вчера еще выступали укротители змей и сто полуголых или просто голых танцовщиц, а сегодня поет он. Простуженный или больной, он не отменяет своих концертов, потому что за билеты «слишком дорого платят», хотя он и знает, что на две тысячи человек дай бог, если наберется сотня настоящих ценителей.

Он по-прежнему в моде. Временами ему удается отдохнуть неделю, месяц в своем доме в Париже или в Сан-Жан де Люс в своей вилле. Его видят на фешенебельных курортах в Биаррице, Остенде, в Монте-Карло или в Лондоне, Нью-Йорке. Он появляется во всем величии славы, обращая на себя всеобщее внимание, одетый элегантно и просто, с присущим ему вкусом. Все знали легенду его жизни, и многие в изумлении глядели, с каким достоинством держит себя сын казанского писца, учившийся сапожному и плотничьему ремеслу, бродяживший с грузчиками на Волге, голодавший в Тифлисе. Он умел внушать уважение к себе, умел снисходительно и с достоинством беседовать с аристократами и миллиардерами, государственными деятелями, умел, как говорится, вести себя в «большом свете» и выглядеть светским человеком — свободно говорить с чистейшим произношением по-французски и итальянски. Он научился носить маску и скрывать свои истинные чувства. Уже реже его прорывало, и редко, в припадке гнева, он мог внезапной грубостью ошеломить человека, хотя тот и заслужил подобное обращение с собой.

С годами он привык не пускать чужих, а иногда и близких людей в свой внутренний мир. Он стал мрачен и задумчив, характер его стал замкнутым. Порой он писал старым приятелям на родину, в Россию. В этих письмах был темперамент, шаляпинский размах, но никогда не было в них того, что было в его письмах к Горькому. В письмах к приятелям, если вдуматься, все та же маска человека, который с годами стал играть себя самого, играть в жизни.