Данилевский отложил бумаги и, вздыхая, сказал:

— Великий человек всегда велик — и в горе и в радости. Видел я, как дрожали руки Михаила Илларионовича, когда читал он строгий выговор императора за то, что осмелился принять посланца Бонапарта — Лористона. Между тем и в разговоре с Лористоном фельдмаршал показал себя тонким дипломатом. Лористон уехал от фельдмаршала смущенный и обеспокоенный, уверенный в том, что мы много сильнее, чем были тогда. Прав был фельдмаршал, когда порой посмеивался над званием своим, над почестями, его окружавшими. Почести все же были — видимое, а невидимое — наглые насмешки сэра Роберта Вильсона. Ветрогоны, картежники, собутыльники британского комиссара распускали слухи, будто фельдмаршал совсем одряхлел, почти что не в своем уме; однажды, подписывая приказ, сделал ошибку в подписи, приказал переписать приказ и вновь дать на подпись: «Бог знает, что обо мне подумают, когда увидят ошибку в подписи моей, скажут — из ума выжил…»

Данилевский умолк. Перед глазами у него встал скромный домик в Калаше, где он в последний раз видел Кутузова, и радость Кутузова, прочитавшего в письме о забавах любимой внучки…

— День-то какой! — сказал Данилевский, поглядев в окно. — Все цветет, все радуется жизни. Ласточки выводят птенцов и щебечут под крышей. Нет им дела до нас… Помнишь Державина:

О домовитая ласточка!

О милосизая птичка!

Грудь краснобела, касаточка,

Летняя гостья, певичка!

И в это мгновение он походил на прежнего Сашу Данилевского, беззаботного студента.

13