Это был признанный Екатериной полный титул польского короля.

Титул этот возбудил некоторую досаду Можайского, — если сама Екатерина признала Станислава-Августа великим князем литовским, подольским, волынским, князем Червонной Руси, то почему же панам Друцким-Соколинским и ксендзам не считать украинцев и литовцев подданными польского короля? Ведь хлопов никто не опрашивает, чьими подданными они желают быть.

Знакомый унтер-офицер рассказал Можайскому, что это знамя было спасено знаменщиком во время битвы за Варшаву и вместе с польскими легионами побывало во многих походах и сражениях.

— Посмотрите, господин капитан, — следы русских пуль…

Можайский с грустью думал о судьбе этих мужественных людей, лишенных родины, вынужденных проливать кровь ради чужой славы… Он хорошо знал, что заносчивость, оскорбительная надменность и жестокость фельдмаршала Николая Васильевича Репнина породила тысячи непримиримых врагов России на польской земле. А между тем, если бы Репнин и подобные ему вельможи, которым русские самодержцы доверили русскую политику в Польше, были осмотрительнее, нашли бы путь к сердцу истинных польских патриотов, не пролилась бы кровь и не было бы непреодолимых преград между единоплеменными народами. Впрочем, фельдмаршал Репнин был также жесток и к русским, когда усмирял восставших против тирана-помещика крестьян в Орловской губернии.

Можайский вспомнил рассказы отца о том, как грубо и вызывающе держал себя Репнин, когда был русским послом в Варшаве, как приказывал не начинать спектаклей в театре до своего приезда в театр, как заставлял короля Станислава-Августа и первых сановников Польши по два часа ожидать приема. Пусть король и не заслужил уважения подданных, говорил отец Можайского, но неуважение к нему есть неуважение к государству. А самое печальное было в том, что приближенные Репнина перенимали его надменность и высокомерие и озлобляли не только шляхту, но и трудолюбивый и покорный народ… Русские солдаты были понуждаемы сжигать жалкие крестьянские хаты и уничтожать скарб во время мятежей, поднимаемых шляхтой.

«Много ошибок непростительных и, увы, все еще непоправимых», — думал Можайский, когда замечал косой взгляд, брошенный на русский мундир, или слышал вырвавшееся сквозь зубы ругательство. Правда, он временами чувствовал, что он, пленный русский офицер, все же ближе этим солдатам и офицерам, чем наглые и развязные адъютанты генерала Моро, снисходительно похлопывавшие по плечу польских ветеранов.

Он возвращался в трапезную и заставал томящегося от скуки и безделия Волгина. Однажды Федор разворошил гору рухляди в углу трапезной, и среди обломков мебели, железного лома, разбитых в куски изваяний оказалась груда запыленных бумаг. Отряхнув пыль, Можайский поднял желтый, изъеденный сыростью лист: «Именем французского народа. — Свобода. Равенство. Революционный трибунал города Суассона…»

Это был приговор, вынесенный революционным трибуналом города некоему неприсягнувшему священнику Антуану Сен-Роберу.

Так вот отчего под потолком трапезной была надпись: «Свобода, равенство, братство». Так вот отчего над входом можно было разглядеть эмблему революции — фригийскую шапку и два факела. Здесь, в этом зале, в 1793 году заседал революционный трибунал. Здесь плотники, токари, булочники взвешивали на весах правосудия преступления против народа и совести…