Когда Федор ушел, Тургенев спросил:
— Это ваш человек? Видно, что смышленый малый и что ему у вас хорошо. — Не дожидаясь ответа, Тургенев продолжал: — Вот мы говорим «мой человек», точно о вещи какой, точно у дворового человека нет души и он не страдает, не мыслит. Добрый и умный русский человек, в котором более благородных чувств, чем в двадцати дворянах, может быть продан, обменен, сдан в солдаты, избит палками за самую малую провинность. Как можно оправдать это? Сколько благородных речей было сказано в туалетной комнате императора, когда там собиралась «партия молодых» — Павел Строганов, Чарторыйский, Виктор Кочубей, Новосильцев! Сам государь горячо и пылко говорил о горькой участи крепостных. Сколько было планов, а чем все кончилось? Некоторыми льготами для дворовых, запретом продавать крестьян без земли, да и тут за взятку всегда найдут обход закону. Война кончилась, кто больше всех страдает? Народ, крестьяне. Поля не засеяны, в закромах ни зернышка, хлебом для крестьян никто не озаботился, помещики из казны заимствуют, а крестьяне?
Можайский рассказал Николаю Ивановичу о беде, постигшей Федора Волгина.
— Уже на пороге освобождения ему грозит участь солдата в кирасирском полку, в полку, который прозван солдатской каторгой! — с горечью сказал Можайский. — Да еще попасть в руки изверга и сумасброда, труса, который в начале кампании двенадцатого года уверял Карамзина, что противодействовать Наполеону бессмысленно, что Россия будет покорена. Другого за такие изменнические речи расстреляли бы перед фронтом, но он — цесаревич, брат государя… В Елисейском дворце, показал себя дураком и безобразником. Собрал генералов — русских, поляков, французов, построил их и показывает фронтовые кунштюки, командует по-французски и по-русски. А дипломаты смеются: русский престолонаследник. Не дай бог такому олуху престол!
На этом их разговор прервался. Послышался стук колес — приехали Сергей Тургенев и Раевский, затем верхом с вестовым примчался Дима Слепцов. Можайский попросил всех в сад. Дочери хозяина встретили Слепцова как старого знакомого. Сергей Тургенев им показался таким же веселым, как Слепцов, только Николая Ивановича и Раевского они дичились, особенно Раевского с его насмешливой улыбкой и мрачным огнем во взоре.
В саду было тихо, цвели розы, и над розами летали стрекозы и пчелы. Пахло жасмином, желтые сережки акаций свисали над посыпанными песком дорожками. Вокруг беседки стоял зеленой стеной дикий шиповник. Густой плющ оплел античные руины, сооруженные в саду по моде того времени. Николай Иванович загляделся на эти руины.
— Здесь, во Франции, — сказал он, — может быть, и кстати эти греческие портики, павильоны Флоры… А у нас, в наших садах подмосковных, уж строили бы лучше старинные терема.
— Терема? — Да вы шутите! — воскликнул Слепцов. — Ну как можно нашим дамам в туалете от Миненгуа войти в русский терем?
— А разве русское платье, сарафан и кокошник не лучше парижских модных платьев? Не на худосочных девах, воспитанных французскими танцмейстерами, но на наших русских красавицах!.. Вот поглядите, — и Тургенев показал на Волгина, — оденьте этого молодца вместо немецкого платья в русский кафтан — красавец, истинный богатырь!
Начался завтрак и шел своим чередом. Мадам Бюрден и ее повариха постарались угодить гостям.