— Уж не во сне ли я! — поднимаясь с кресла, сказал Семен Романович. — Саша. Александр Платоныч…

Можайский шагнул к Семену Романовичу и прижал его руки к груди. Старик поцеловал его в лоб. В стороне стоял умиленный Касаткин.

Можайского усадили в кресло, в то самое кресло, где он сидел три года назад, выслушивая напутственные слова Воронцова. Все вокруг было по-прежнему в этом кабинете — те же кресло и стол, сделанные руками искуснейших крепостных мастеров; эту работу англичане считали совершеннее своих Чиппинделей и Хеплуайтов.

— Какими судьбами? Надолго ли? — расспрашивал Воронцов.

Слегка запинаясь от волнения, Можайский рассказал о своей миссии. Когда он дошел до причуды Александра, рассказал о Семеновском полку, который царь пожелал показать лондонцам на параде в Гайд-парке, Касаткин поклонился и деликатно ушел, оставив Можайского наедине с Воронцовым.

— Ливен говорил мне об этой причуде. Я советовал отписать его величеству, что у англичан нет большой охоты видеть чужеземный полк на своем острове. Но Ливен не осмелился. Что ж, придется мне писать… Милостей от его величества не ожидаю, а в немилости был не раз.

Можайский вспомнил, что почти теми же словами говорил ему об отце младший Воронцов, и улыбнулся.

Семен Романович прохаживался по кабинету, заложив руки за спину, несмотря на ранний час, уже в сюртуке, причесанный, точно собирался выезжать. Он был статен, несмотря на годы, и порой глаза его, как бывало прежде, зажигались юношеским блеском.

— Это что у тебя? — осведомился он, показывая на черную повязку на лбу.

— Лейпцигская памятка.