— Что за жизнь — полдня на конюшне… Знавал я таких. Конюшня — дворец, стойла и балясины из красного дерева. А в Бирмингаме и Шеффильде люди спят на каменном полу, скрюченные от ревматизмов.
— А ты все такой же, — сощурившись, сказал Воронцов. — Ох, поберег бы себя! Одна надежда: женишься — переменишься, страху наберешься. Время витийствовать и либеральничать прошло. Да и благодетель этого уже не любит. Ты не так уж молод, тебе нора флигель-адъютантом быть. Да и этого мало для тебя, ты старинного рода, не из выскочек, не из немецких проходимцев. Образован, умен, таких при дворе немного… Постой, — вдруг забеспокоился Семен Романович, — ты завтракал? — и потянулся к ленте звонка.
— Спасибо, Семен Романович…
— Не забыл, когда мы обедаем? У нас нынче пельмени. Это в Лондоне-то пельмени! Где еще найдешь, небось, давно не ел?
— Спасибо! Одно еще словечко! Помните, я писал вам о Волгине? О крепостном вашем…
— Это о Федьке? Помню, писал… Мне про него еще и великий князь писал. Ответил я великому князю.
Сердце упало у Можайского.
— Как же, ответил, — лукавая искорка сверкнула в глазах старика, но лицо оставалось серьезным, — ответил, что никак не могу выполнить священного для меня приказания его высочества, ибо давно уже подписал вольную Федору Васильевичу Волгину и он теперь вольный человек и сам себе хозяин.
Можайский онемел от изумления.
— Господи! — наконец вымолвил он. — Да неужели же это так?