В эту ночь был убит заговорщиками император Павел I, и воспоминание об этой ночи тяготило императора Александра (которого втихомолку называли отцеубийцей). Александр не любил видеть возле себя людей, причастных к кровавому событию; присутствие Ольги Александровны Жеребцовой было особенно ему неприятно, потому что его нельзя было избежать: все знали о близости ее с принцем Уэльским — английским престолонаследником.
О неприятном для Александра Павловича появлении Жеребцовой с усмешкой говорил Воронцов. Но не это возбуждало интерес у Можайского, а самое цареубийство, о котором он смутно слышал от взрослых еще в отроческие годы.
Семен Романович Воронцов жил в то время в Лондоне, но, как он ни отрекался от того, что случилось в ночь на 11 марта, его считали прикосновенным к «действу». Он знал тайные нити заговора; английский посол Витворт, душа заговора, высланный при Павле из Петербурга, был задушевным собеседником Воронцова, и сам Семен Романович в ту пору получал из Петербурга письма, писанные лимонным соком, и отвечал на них, употребляя вместо чернил тот же лимонный сок.
В доме Жеребцовой давались праздники, туда съезжалась вся петербургская знать, и Витворт — орудие Вильяма Питта — докладывал ему: праздник дают Зубовы, я даю деньги. Вот где родился заговор против Павла… Можайский, встречая эту красивую даму у Ливена, невольно вспоминал о том, что тринадцать лет назад Ольга Александровна Жеребцова с привязанной бородой, в кучерском армяке и в валенках ходила в генерал-губернаторский дом к графу Палену, где зрел план цареубийства.
И потому Семен Романович не так охотно, как всегда, предавался воспоминаниям о прошлом, чего-то не договаривал, временами умолкал и рассеянно глядел в голубую морскую даль.
— Не странно ли, — заговорил Можайский, когда Семен Романович совсем замолк и задумчиво следил за кораблем с распущенными парусами, медленно исчезающим в золотой дымке, — не странно ли, что убийцы Павла не чувствуют раскаяния, иные, хотя бы Беннигсен, не удалены от двора, а генерал Яшвиль, правда, выслан в свою деревню, но, говорят, даже гордится делом одиннадцатого марта… Они точно благодеяние совершили этим кровавым делом.
Корабль на горизонте стал почти невидим, но острый взгляд старика еще ловил его очертания…
— Император был не в своем уме, — наконец сказал он. — В нем было непостижимое сочетание самых достойных качеств человеческой натуры с самыми ужасными, и ужасные, в конце концов, взяли верх. — Воронцов оглянулся — вокруг не было ни души — и продолжал по-русски: — В начале царствования освободил Радищева, приказал выпустить на свободу всех заточенных в тайной экспедиции, кроме повредившихся в уме. Приказал иметь попечение о несчастных, ежели есть хоть малая надежда к их выздоровлению, и тотчас по выздоровлении освободить… В то время можно было бы сделать много добра, если бы не окружающие его мерзавцы, Растопчин писал мне, что лучший из них заслужил быть колесованным без суда. Что ни год, то хуже! Суворовские генералы каменели, когда Павел глядел на них, — вытаращит глаза, весь дрожит, на губах пена… Ну и жди беды! Только однажды он смутился при виде твердости и бесстрашия людей, и были они не вельможи, а простолюдины.
— Кто же они были?
— Мужики-молокане, впавшие в молоканскую ересь землепашцы. Растопчин рассказывал, как было дело, он сам слышал от генерал-прокурора Обольянинова: привели двух главных изуверов во дворец. Вошли, не поклонившись, лба не перекрестив, и стали против Павла. «Почему не кланяетесь?» — кричит Павел. «А ты кто? Разве ты бог? — отвечают. — Богу одному нам положено кланяться». Оторопел и стал потише. Спрашивает: «Тогда почему, войдя сюда, не перекрестились? Богу не поклонились?» А они отвечают: «Какой же это бог? Доска крашеная, золотом оправленная». Обольянинов взглянул на лицо Павла и задрожал. Ну зверь, сущий зверь. Ногами затопал, трость изломал, рвет воротник мундира. А бородачи говорят: «Что ты сердишься? Мы подати платим, гонят нас на работы — работаем. Чего тебе надобно? Ты веруешь по-своему, мы по-своему. Мы тебя не трогаем, ты нас не трогай».