«Люди, бывавшие в сражениях, знают, что алебарды для унтер-офицеров и экспантоны для офицеров составляют только лишнюю обузу и что, коль скоро унтер-офицеры не имеют ружей, полк лишается до ста ружей, которые могли бы действовать против неприятеля…»

Можайский с благодарностью думал о том, что отменой многих глупых и бесчеловечных прусских правил русское войско обязано Кутузову и его соратникам. Но как еще силен проклятый «гатчинский» дух, любезный сердцу императора Александра…

Почтительно писал Воронцов о заслугах фельдмаршала Румянцева: «Этот необыкновенный человек, для которого военная служба (он вступил в нее с четырнадцатилетнего возраста) составляла предмет непрестанных помышлений, у которого глубина познаний освещалась гениальными способностями, покрыл себя славою в войне с пруссаками…»

Но при всем знании дела, искренности чувств воина, сражавшегося под знаменами великих русских полководцев, Воронцов высказывал мысли, которые казались Можайскому устарелыми: «Войско, где офицеры дворяне, конечно, выше того войска, где офицеры выскочки. Так и жду, что мне скажут: вот аристократическое мнение!» Невольно Можайский подумал о вышедших из простолюдинов маршалах, об армии французской революции и победах, одержанных этой армией, и действительно счел мнение Воронцова мнением аристократа. Гош был сыном фруктовщика, Моро — студент-юрист, Нэй — сын мельника, Ожеро — из простых солдат, к тому же он одно время разделял идеи Бабефа.

Кончалась записка Воронцова словами, против которых нельзя было возразить: «Мне могут указать в опровержение на великие подвиги в Италии, совершенные Суворовым в то время, когда уже действовали новые военные учреждения по прусскому образцу, но возражение это будет несправедливо: все знают, что великий человек этот не применял к делу ни одного из нововведений императора Павла. Подвиги Суворова служат, напротив, подтверждением тому, что я говорю».

Воронцов занимался и гражданскими делами; с немалым удивлением Можайский прочитал его записку о том, что в России напрасно истребляются леса на топливо, между тем «каменного угля имеется великое изобилие».

Убежденный крепостник был рачительным хозяином, он полагал, что если крестьяне его будут жить в довольстве, то от этого только приумножатся богатства помещика. С любопытством прочитал Можайский его письма бурмистру Карпу Федорову, советы, как сеять горох под соху в борозду, «оставляя три борозды праздными». Воронцов указывал, что «за сохою должны итти баба или мальчик с кузовком и сыпать из руки в борозду горох, отчего горох будет весь посеян в ряды, а между рядами летом очищать траву дикую сохою всякий раз, как она покажется из земли».

Далее следовал приказ привить зимою непременно всем крестьянам оспу, для чего отыскать прививальщика… На мирских сходках ставить стол и за стол садиться бурмистру и двенадцати присяжным старикам. «Крестьян Матвея Кузьмина и Федота Устинова за леность на барщине отдать не в зачет в рекруты».

Эти приказы рачительного хозяина-крепостника казались Можайскому не достойными гражданина, истинного сына отечества, и он с грустью думал: «Ужели и мне придется повелевать людьми, которые есть моя собственность, и может ли человек владеть человеком?..»

В ту пору он, Александр Можайский, был владельцем трех тысяч крепостных и одного только желал — перевести их в вольные хлебопашцы. Для этого требовалось высочайшее разрешение, и ему было известно, что просьба его вряд ли будет уважена. Князь Голицын, вельможа, близкий к престолу, не мог добиться высочайшего указа, когда пожелал освободить обоих крепостных.