Он терял спокойствие, он чувствовал, что Александр говорит с ним, как бы издеваясь. Он попробовал пробудить чувствительность в этом непонятном для него человеке, и, когда Александр со скучающим видом сказал: «То, что нужно для Европы, это и есть право», — Талейран снова возвел глаза к небу:
— Этот язык — не ваш язык, государь, ваше сердце отвергает его.
Но Александр даже не дослушал…
От парикмахера до самых близких людей никто не мог угадать, в каком расположении духа князь Талейран. Он умел, оставаясь спокойным, изображать гнев и, ласково улыбаясь, испытывать бешеную ярость. Он считал себя великим знатоком душ и еще раз решил пробудить чувствительность в Александре. Он повернулся лицом к гипсовому панно и, точно стесняясь своих слез, приник головой к стене, изображая страдание. Потом, задыхаясь от горя, воскликнул:
— Европа! Несчастная Европа! Неужели суждено, что вы ее погубите?
Но Александр глядел на него с любопытством, как смотрят на актера, играющего необычную для него роль, и сказал холодно и спокойно:
— Скорее война, чем я откажусь от того, что я занял.
Он мог бы продолжать говорить о жертвах, которые принесла Россия, о том, что надо позаботиться о безопасности ее границ, но царь слишком хорошо знал и слишком презирал своего собеседника. «Самая большая каналья века» продолжал играть роль: он поднял руки, потом бессильно опустил их, изображая подавленного и удрученного горем, как бы говоря этим жестом: «Не моя вина, если так будет…»
Но Александр не был испуган или смущен.
— Да, лучше война… — сказал он.