Почти шесть лет они были рядом, вместе в штабе, на фронте, на собраниях и в бою. Даже теперь, когда Петров работал в Совете Народного Хозяйства, а Зайцев читал лекции в академии, они встречались раз или два в месяц и всегда было такое чувство как будто они только что виделись и разговор их начинался именно на том месте, на котором оборвался в прошлую встречу. Теперь, вместе с горьким предчувствием, Зайцев ощутил некоторую гордость и радость оттого, что Яков Егорович вспомнил о нем, позвал его и при этом был уверен, что Зайцев придет к нему, за тысячу верст, также, как приходил к Якову Егоровичу на Воздвиженку в любой час ночи по внезапному телефонному звонку. Вместе с тем, он был уверен, что Петров вызвал именно его, потому, что Зайцев был в отпуску и мог располагать собой. Может быть это была раздражающая, немного мелочная принципиальность, но надо было знать Петрова, чтобы верить, что он искренен, что Петров не хотел и не мог оторвать человека от дела ни ради себя, ни ради близкого ему человека. Это были врожденные, неотъемлемые, неотделимые взгляды Петрова. У Петрова это было естественно, искренно, нелицемерно, ему можно было верить и ему верили.

День, ночь и еще день на корабле. Крымский полуостров, как неграненый драгоценный камень поднимался из синей эмали моря. Медведь Айю-Дага, припал к серо-синей воде залива. Дальше — почти прямой угол Ялтинского порта и круглые форты и желтые горы Севастопольского рейда. Пароход долго подтягивали к пристани и еще дольше опускали сходни и, когда Зайцев сошел на плоские, вытертые тысячами ног плиты набережной, он почувствовал холод вблизи сердца и явную, физически ощутимую боль дурного предчувствия.

На море — штиль и цвет моря был серебристо-голубой, редкий для этого моря цвет Адриатики и Неаполитанского залива. В двусветном зале бывшей виллы табачного фабриканта, окна были открыты с обеих сторон настежь, но не было даже легкого сквозняка. Воздух был неподвижен и только слегка дрожал над нагретым резным камнем крыльца и лестницы. Неподвижные, острые листья пальм и миртовые ветви казались нарисованным театральным занавесом. В середине залы, в раме темно-алых гвоздик стоял гроб и знамена острыми углами повисли над черно-седыми прядями волос и острым, серо-желтым профилем Якова Егоровича Петрова.

Зайцев сидел на скамье в саду и смотрел вниз, на сияющий нестерпимым для глаз сиянием песок, на девичьи загорелые ноги в сандалиях и слушал сидящую рядом с ним девушку:

— Послали мы с Яков Егорычем телеграмму. Он малость заснул, а я пошла к себе, а меня тут же и позвала докторша. Сидит на постели и держится за грудь. «Я думаю, Ася, напрасно мы послали», — это он о телеграмме. «Человек отдыхает и пусть». Я только рот раскрыла, а докторша мне мигает: «не надо мол перечить». Полчаса так сидел и вдруг сильно пошла кровь, горлом. Однако остановили. Ночью я с ним сидела и слышу, чего-то он редко дышит. Вдохнет воздуху и затихнет, и до сорока можно досчитать пока: еще раз вдохнет. Потом еще реже стал дышать. Утром открыл один глаз и губами шевелит. Я по губам прочитала: «Приехали». Я думала, он про вас спрашивает. «Нет еще, — говорю, — не приехал». Он только губами повел, нагнулась: «Станция, — говорит, — приехали» и как будто даже усмехнулся. Однако прожил он еще часов шесть. Но уже ничего не говорил.

Зайцев поднял голову. Девушка стояла перед ним в выгоревшем на солнце ситцевом сарафане и красной повязке, вся медная от загара и светло-золотые волосы резко отделялись от медного загара на лбу.

— Вы — родственница?

— Дальняя, — сказала девушка. — Очень дальняя, хотя звала дядей. Вы меня у Якова Егорыча видели. Забыли, вероятно.

— Забыл. Да, забыл.

— Я пойду, — сказала она, — из города звонили, выехали представители организаций, скоро должны быть.