За стеной почему-то затихли. Глухой голос удивительно чисто запел:

Есть одна любимая

Песня у соловушки…

— Есть еще выход, — устало и покорно сказал Печерский, — итти, признаться, не хочется. Опять какая-нибудь ерунда. Вот и не иду. Все равно. Трещит лед… — вдруг он привстал и наклонился к Александрову:

— Все же вы меня выдали! Иуда!

— Жаль мне вас, а то показал бы вам — Иуду. Давайте поедем ко мне, — запинаясь сказал Александров. — Все обойдется. У нас тишина, поля, ветер, русский ветер. Сейчас снег сошел, чорт ее возьми, русскую весну. Каждое утро иду пешком на станцию, гляжу в небо и чуть не плачу. Восемь лет не знал русской весны. Точно опять родился.

— Так, так… И все-таки вы меня выдали, — шопотом сказал Печерский.

— Слушайте, Печерский, бросьте, честное слово, бросьте. Жалко мне вас. С будущей недели начнет работать наша артель. Маленькая механическая мастерская. Жить можно. Идите вы к нам. На кой вам чорт эта гадость. Грязи и крови не оберешься.

Если бы не усталость и не легкая сонливость, Александров мог бы заметить странную перемену в поведении Печерского. Печерский вдруг подтянулся и протрезвел. Он все так же устало и вяло цедил слова, но произносил он их неестественно холодно и бесстрастно.

— В самом деле, поехать к вам… Здесь у меня жена. Простить ей и забыть. И все забыть… — Он встал и сделал три уверенных и быстрых шага по комнате. — А слежка?