Лишь однажды он увидел ее тело при дневном свете. То было утром в Ко, и он нашел его красивым. Тело было бледным и гладким, как слоновая кость, и золотилось только внизу, на покрытом волосами лобке. Он называл ее лоно «лисичкой», потому что стоило до него дотронуться, как волоски поднимались.
Губы его оказывались в тех же местах, что и руки. Его нос тоже погружался в ее ароматы, словно искал забвения в наркозе этого тела.
В кожных складках между ног у нее скрывалось родимое пятнышко. Иногда, когда его пальцы соскальзывали по ноге под лисью шерстку, он делал вид, что хочет дотронуться именно до него, а вовсе не до половых губок. Ему не везло, если он прикасался к ним вместо родимого пятнышка — касание настолько воздушное, что он замечал быстрое цветочное сокращение, которое вызывали его пальцы, когда лепестки на этом нежном цветке закрывались от возбуждения и он чувствовал их украдкий трепет.
Точно так же он целовал родимое пятнышко вместо лона, которое реагировало на поцелуи рядом, как будто они передавались по коже в клитор, начинавший дрожать с приближением рта. Он зарывался туда лицом, одурманенный запахами сандалового дерева и мидий. Под его ласками один из волосков с лобка оказывался у него во рту, а другой исчезал в постельном белье, где он находил его позже по электрическому блеску. Идя в ванну, Элена тоже иногда обнаруживала волосы с его лобка среди своих. У него они были длиннее, толще и сильнее.
Она позволяла губам и ладоням Пьера находить всевозможные укромные углубления, и склоняла голову, когда он целовал ей шею и поцелуями срывал те слова, которые она не могла произнести. Он словно заранее знал, куда придется ее поцелуй в следующий раз, и какую часть ее тела он должен разогреть. Когда она роняла взгляд на свои ступни, он целовал их, или целовал подмышки, или ниже позвоночника, или в углубление, где волосы на лобке только начинались и росли достаточно рассеянно.
В ожидании ласки Пьер по-кошачьи вытягивал руку. Иногда он запрокидывал голову и закрывал глаза, а она осыпала его поцелуями, которые предшествовали чему-то еще более яростному. Не будучи более в состоянии довольствоваться ее шелковистыми прикосновениями, он открывал глаза и тянулся к ней ртом. Она жадно целовала его губы, как будто то был плод самой жизни.
Когда каждый волосок и каждая пора их тел воспламенялись страстью, они сжимали друг друга в яростных объятиях. Иногда у нее потрескивали кости, когда он приподнимал ей ноги и клал их себе на плечи. Она слышала их поцелуи, когда губы и языки становились влажными, как дождевые капли, а рты казались теплыми, сочными плодами, сминающимися и растворяющимися. Он слышал издаваемый ею странный, приглушено поющий звук, словно то пела в экстазе экзотическая птица, а она слышала его дыхание, которое становилось все тяжелее по мере того, как в нем росло возбуждение.
В конце концов он начинал дышать, как бык, злобно несущийся вперед, чтобы пронзить тореадора. Но то было пронзание без боли, оно приподнимало ее над постелью, поднимало в воздух ее влагалище, как будто он намеревался пронзать ее тело до тех пор, пока не образуется рана, рана экстаза и страсти, спазмом проносящейся по телу и заставляющей ее со стоном съеживаться, ее, жертву всепобеждающего возбуждения, блаженного беспамятства, которое не могло бы вызвать ни одно лекарство и которое ведомо только двум телам и двум душам, безудержно любящим друг друга.
Пьер, уже в брюках, сидел на краю постели и застегивал ремень. Элена тоже уже успела надеть платье, но по-прежнему обнимала возлюбленного. Он показал ей свой ремень, и она села, чтобы лучше его видеть. Когда-то это был толстый кожаный ремень с серебряной пряжкой. Теперь же он был настолько стерт, что, казалось, вот-вот развалится. Края растрепались, а в том месте, где крепилась пряжка, кожа стала тонкой, как материя.
— Ремень никуда не годен, и это очень жалко, потому что он верой и правдой прослужил мне десять лет, — сказал Пьер и задумчиво посмотрел на него.