— Я бы хотел оказаться там, пить с ними, летать, видеть новые страны, новые лица, спать в пустыне, чувствовать, что каждое мгновение можешь умереть, и потому должен пить быстро, летать круто и смеяться от души. Я бы хотел быть сейчас там, а не здесь, таким плохим.

— Плохим?

— Ведь это значит быть плохим. Ты же не станешь этого отрицать?

Он встал с постели и оделся. Его слова уничтожили ее приподнятое настроение. Она до подбородка накрылась простыней и лежала молча.

Когда он был готов, прежде чем подобрать туфли, он наклонился над ней и голосом нежного юноши, разыгрывавшего из себя отца, сказал:

— Хочешь, я перед уходом укрою тебя одеялом?

— Да, да, — ответила Сабина, и горе ее отступило. — Да, — сказала она с благодарностью не за покровительственный жест, но потому что если бы с его точки зрения она была плохой, он бы не укрыл ее одеялом. Плохих женщин одеялом не укрывают. И этот жест, конечно, означал то, что он, вероятно, снова с ней встретится.

Он укрыл ее нежно, с мастерством летчика, использующего долгий опыт походной жизни. Она лежала, принимая это, однако то, что он так нежно укутывал в одеяло, было не ночью наслаждения, не пресыщенным телом, но телом, в которое он впрыснул яд, убивавший его самого, безумие голода, вины и смерти по доверенности, причинявшей ему боль. Он впрыснул в ее тело собственную ядовитую вину за свою жизнь и желания. Он смешал яд с каждой каплей наслаждения, капля яда была в каждом поцелуе, каждом ударе чувственного наслаждения — ударе ножом, убивающим то, чего он желал, убивающим виной.

Алан приехал на следующий день, с неизменной уравновешенной улыбкой, в неизменном уравновешенном настроении. Не изменился и его взгляд на Сабину. Сабина надеялась, что он изгонит одержимость, овладевшую ею прошлой ночью, однако он оказался слишком далек от ее хаотического отчаяния, и его протянутая рука, его протянутая любовь были неравны по силе тому, что придавливало ее к земле.

Острое, напряженное мгновение наслаждения, овладевшего ее телом, и острое напряжение, слитое с ним ядом.