Я не знал, что будет потом, и потому был в большом затруднении, когда мама, все время молчавшая и не спускавшая с меня глаз, вдруг заметила с насмешливой улыбкой:

— Я догадываюсь, кем он хочет быть.

— Кем? — спросил ее отец, повернувшись к ней лицом.

— Бродягой.

И они так весело засмеялись, что мне еще больше стало обидно. И я ушел поскорее из-за стола, не высказав им вполне своей мысли.

Впрочем, я едва ли мог бы тогда и высказать что-нибудь, — мои желания выходили только из сердца, а оно тянуло меня на волю, и я мечтал о свободе путешествия.

С тех пор меня прозвали бродягою, но я этим нисколько не обижался: я чувствовал, что буду кем-то другим, и мысль, что я все-таки торжествую, меня так тешила и ободряла, что я даже не защищался. Кроме того, и бродяги мне совсем не казались такими ужасными, как говорили про них все в доме.

Я часто видал этих странников с грязными котомками за плечами. Мы жили на Сибирском тракте, и они часто появлялись у нашего кухонного окна. Зайдут тихонько со стороны выгона в деревню, подойдут к окну и просят милостыньки, и все такие усталые, в пыли, в поршнях, на босу ногу, все такие жалкие, измученные, с котелками, в которых они варят пищу, живя постоянно в поле и не выходя почти всю жизнь из лесу.

— Куда вы идете? — спросит, бывало, мать, подавая им кусок хлеба.

Они поклонятся ей учтиво и ответят: