Глинка молчал, не выходя из задумчивости, словно соображал по клавишам путь, которым только что шла госпожа Гармония, или отыскивал то злополучное место, где лешие и оборотни испугали ее.

– Музыкант? – нахмурился Глинка. – Вот в том буду с тобой диспутовать! – Неведомо откуда на смену госпоже Гармонии явился живой двойник Ивана Екимовича и, обдергивая воображаемый жилет, глубокомысленно вопросил: «А как мы понимаем музыку? Как способность души или как науку? Довольно!..» Глинка снова стал играть, но, должно быть, подинспектор Колмаков не давал ему покоя. – Будь бы я Иваном Екимовичем, – говорил он, играя и прислушиваясь, – я бы и далее вопросил, – и голос его мгновенно изменился: – А как же надобно понимать науку музыки, а? – и, рассмеявшись, Глинка махнул рукой: – Тут, брат, ни один подинспектор ничего не объяснит. Dixi!

И он снова заиграл мечтательный ноктюрн, сочиненный Фильдом.

И тогда Николай Мельгунов сделал еще одно, не менее удивительное открытие:

– Глинушка!

– Ну?

Николай Мельгунов стоял, воздев руки, словно жрец, готовый вещать людям истины, и, наконец, взорвался от переполнявших его чувств:

– Глинушка, лапушка, чортушка, ты… ты… – только теперь снизошло на него откровение, – ты гений, мимоза!..

– Олух, – кротко ответил Глинка, – гении в балетах пляшут да в небесах парят…

И тогда Николай Мельгунов тотчас скатился на землю. Но едва он коснулся земли, Глинка спросил его торжественным шопотом: