А бабушке некогда о несущественном думать. Никак опять холодом на Михайлу потянуло?

– Эй, ротозейки! Обезручели, негодницы! – да еще сверкнет на негодниц прежним соколиным глазом. – Не видите, курослепы, сквозняк!

И закроют еще плотнее двери. Сидеть бы Михаиле Ивановичу за семью запорами. Да не таков он, чтобы сиднем сидеть. Коли ему у бабушки ни к дверям, ни к окнам ходу нет, взял он да и прорубил себе свое оконце – слуховое. В то оконце поглядывает – через песню всю жизнь видит.

– Пой, нянька, пой, Авдотьюшка!

– А ты слушай, Михайлушка, слушай-потрудись!

Не скоро сказка оказывается, а песням вовсе конца нет. Сколько песен – столько голосов, а к каждому голосу – подголоски. Каждой песне свой лад, а в ладу свои ходы-выходы, им счету нет.

И поет Мише нянька Авдотья, поет не день, не два, поет ему многие годы. А Михайле Ивановичу через песню все видать. Видит, как во поле березынька стоит, и на ту песню сами березки под вечер сбегаются. Стоят на лугу, обнявшись, да позванивают вешними сережками: «Гляньте, девушки, кто там?..» А за рекой, за речушкой куражится перед невестами яр-хмель. Ходит-вьется до тех пор, пока не затеплится в крайней избе лучинушка. Пока она горит-догорает, послушайте, добры молодцы, как в городе царевна жила. И только глянула из песни царевна, темная ночка ближе придвинулась, и месяц-царевич выплыл в остророгой ладье. Ему с высоты на царевну глянуть и себя показать. Но засмотрелся на царевну месяц и не слыхал, как вроссыпь прокричали последние петухи. А жаворонок, откуда ни возьмись, выпорхнул из туманных рос да подхватил песню и взлетел с нею к солнцу.

– Я тебя, Ладо, встретил, я первый!..

Улыбнулось жаворонку солнце и послало лучи по всему белому свету. Расходятся золотые лучи и звенят, как струны, на звончатых гуслях. Вторят тем гуслям люди и поля, леса и горы, вся земля…

– Кто, нянька, песню выдумал?