В этот миг, как видение, испарился среди табачного дыма Кюхля.
Вся комната давно ходила ходуном перед Глинкой. К усилившемуся головокружению прибавилось странное ощущение: будто была перед ним не столовая, а котел, в котором кипели, не находя выхода, какие-то подспудные силы, и в этом кипении бурлила чья-то горячая речь.
В углу ораторствовал полковник – однофамилец Глинки. И хотя все в этой сходке было странно и непривычно, все-таки удивительно было слышать, что говорил этот человек с необыкновенно добродушным лицом:
– Давно ли, низвергнув Бонапарта во имя свободы, мы прошли европейскими полями славы через сотни триумфальных арок, а ныне попали в тесные рамки обыденности и в совершенный застой…
Молодой выхоленный офицер внимал полковнику с каким-то мальчишеским восторгом. Рядом стоял Каховский и с затаенной в глазах усмешкой смотрел на полковника, слушая его прекраснодушные слова.
Доведенный головокружением почти до беспамятства, Глинка тайком покинул сходку.
«Чудят!» – подумал он, вдыхая ночной воздух и приходя в себя.
Он пошел по набережной Мойки, перебирая в памяти слышанные речи и в особенности свой незаконченный разговор с Бестужевым.
«Чудят!.. – повторил он. – Однакоже дельно мыслят. Надо бы о многом переведаться с издателями «Звезды»…»
Набережная круто завернула вправо, и Глинка вдруг увидел себя на том самом месте, где на Мойку выходил узкий переулок, протиснувшийся между каменных домов. Он постоял, опершись на ограду, где стоял когда-то ночью. Только гораздо холоднее была теперь железная ограда. Сколько воды утекло с тех пор!