Кутузов, выйдя из Москвы, повернул армию с Рязанской дороги на Калужскую и остановился в Тарутине. Россия была теперь за речкой Нарой. В мирном селении госпожи Нарышкиной вырос военный город с бесконечными перспективами улиц из землянок, палаток, шалашей.

Штабные остряки утверждали, что даже подушка, на которой спит фельдмаршал, не знает намерений главнокомандующего. Иные с притворным состраданием говорили, что светлейший стал от старости заметно глуховат. Он и в самом деле плохо слышал, когда паркетные стратеги, явившиеся из Санкт-Петербурга, развивали перед ним скороспелые прожекты генеральных баталий, а он равнодушно смотрел на них своим единственным зрячим глазом. Впрочем, он умел глядеть в оба, когда дело шло о судьбах России.

Уходил сентябрь, полный обманчивого тепла, и вел за собою такой же ласковый и коварный октябрь. Казалось, солнце, расщедрясь, повернуло назад, к лету. По-летнему глубокой и ясной все еще оставалась небесная синь. Не падал, кружась, червленый лист, не холодели ночи.

Травы солнцу поверили и потянулись под второй укос.

Наполеон, как завороженный, ждал мира в Москве.

– Надобно дать Бонапарту всю надежду на мир и тем еще более усыпить его! – говорил Кутузов.

Наполеона надо было усыпить! Русская армия, истомленная боями и маршами, еще только перестраивалась в Тарутине. Еще только подходили к Тарутину подкрепления из внутренних губерний и с Дона.

Но вот зазнобило леса студеным ветром, упали на луга холодные росы – зашевелились кутузовские полки.

В бою на речке Чернышне они изрядно потрепали Мюрата. Авангард французской армии, предводительствуемый им, потерпел поражение, и Кутузов отнимал теперь у Наполеона надежду на мир.

Веселее и громче стали голоса у костров в русском лагере. В ночной тишине простерла над ним крылья песня-вещунья.