Глинка разгорячился и, заложив палец в карман жилета, принялся быстро ходить по комнате, высоко подняв голову, словно хотел казаться выше.
– Все недоразумение кроется в том, – продолжал он, – что мы за героическое привыкли принимать заморские фанфары да барабаны, а в наших песнях этого, подлинно, нет. Не любим шуметь!
И привлек к спору Михаил Иванович Глинка многие песни – и те, в которых отразились вековые народные беды, только отчаянию места ни в одной не нашлось; и те, в которых о смерти поется, а песня, глядишь, жизни поклоняется; и те, что, пребывая в рабстве, сложили русские люди в честь вольности. Одну за другой перебирал песни музыкант, повторяя: «Вот он, русский героизм…» Потом замолк и, по обыкновению, спрятался за шутку:
– Кто с этой стороны за песни возьмется и возвысит их до музыкальной системы со всей мудростью, от них же взятой, тому ни колбы, ни микроскопы не нужны. В колбу песни наши не вместишь, и в микроскоп великое сие царство тоже не усмотришь… А красненького, Владимир Федорович, во славу будущих музыкальных Колумбов давайте немедля выпьем. Осень-лихоманка все косточки грызет.
Друзья сели к камину. Яков подал красное вино.
– За плавающих и путешествующих, – сказал Глинка, чокаясь, – и за тех, кто не довольствуется попутным ветерком, но ищет бури…
В уютной комнате, у пылающего камина, тост имел, очевидно, аллегорический смысл. Сам титулярный советник, взывая к бурям, все время кутался в теплый халат, опасаясь малейшего дуновения.
А к дому купца Пискарева под проливным дождем подъехала извозчичья пролетка. Молодой, высокого роста человек, закутанный в пледы и насквозь промокший, глянул на освещенные окна и быстро вошел в подъезд.
– Дома? – спросил он у Якова, открывшего дверь.
– Дома-с, теперь мы всегда дома, – отвечал Яков и оглядел неизвестного ему господина. – Как прикажете доложить?