– Да что и говорить о них, когда все описано с натуры! – решительно заявил студент, который начал диспут. – Печатай, Николай, и первый экземпляр пошли Загоскину, а второй – Кукольнику в Петербург.

– Зачем же забывать Булгарина? – среди общего смеха вставил Мельгунов. – Он вам, Николай Филиппович, тотчас укажет, что повесть ваша родилась не от русской действительности, но от дьявольских якобинских идей.

– Мне кажется, – веско сказал Степан Петрович Шевырев, который до сих пор не проронил ни слова, – что мы присутствуем при напрасном кипении страстей. Читанная повесть прежде всего есть произведение искусства, решительный ее слог – редкое явление в нашей вялой прозе. Не так ли, господа?

Похвалив сочинителя, Степан Петрович привлек общее внимание.

– Этот яркий эпитет, – продолжал Шевырев, – эта отточенная фраза, все это у нас как-то ново и свежо! – оратор глянул снисходительно на Павлова. – Можно сказать, ваш слог – это слог Шатобриана по щегольству и отделке, но украшенный простотой.

Воодушевившись, Степан Петрович перешел к сравнениям из немецкой словесности. В его искусной речи потонуло наконец все содержание повести. Молодой профессор обошел молчанием трагедию крепостного артиста. Шевырев еще больше воодушевился, когда призвал автора и всю русскую литературу избегать крайностей и брать только типические явления. Повидимому, участь крепостных вовсе не представлялась ему таким типическим явлением для искусства, призванного служить прекрасному.

Едва Шевырев успел кончить призывом к вечным и высоким идеалам искусства, Глинка подошел к Павлову.

– Искренне жалею, что, живя с вами под одной крышей, я не был раньше знаком с вашей повестью. Зато сегодня вы доставили мне истинное удовольствие.

– А Николай Филиппович сам имеет на тебя виды, – вмешался Мельгунов. – Почитая твой великий талант, он мечтает о том, чтобы ты положил на музыку его стихи.

– Я почел бы за честь, – отвечал Глинка, – отблагодарить автора «Именин».