– Кстати, – вспомнил Михаил Юрьевич, – наш милейший князь Одоевский сказывал мне, что вы намерены посвятить свой талант сочинению большой русской оперы. Правильно ли я понял Владимира Федоровича?
Глинка отделался несколькими общими фразами. Ни роскошный кабинет, ни сам любезнейший Михаил Юрьевич не располагали к сокровенным излияниям.
Не то было у Одоевского!
Едва встретились после долгой разлуки друзья, Глинка поведал Владимиру Федоровичу о всех своих замыслах. И не только поведал, но и многое сыграл по каким-то разрозненным листам. И хоть были эти записи разрозненные, понял Владимир Федорович, что воздвигает Глинка стройное здание, в котором хочет собрать все, что веками копила в напевах Русь. Кое-что Глинка и напел. В распоряжении автора не было никаких текстов, но опять понял Одоевский, что русские песни творят у Глинки музыкальную драму небывалой силы. Даром, что все это только намечалось на разрозненных нотных листах.
Глинка выслушал страстную речь Одоевского, а потом изрядно удивил Владимира Федоровича, заговорив без всякой видимой связи о словесности:
– Слушал я, будучи в Москве, одну повесть. Трагическая история артиста-раба. Не знамение ли времени, что написал эту повесть человек, сам вышедший из крепостных? Почему же не пишут у нас о душевной силе народа, который сумел сохранить себя и под игом монгольских орд и под плетью отечественных рабовладельцев? Неужто невдомек, глядя на мужика, что таятся в нем другие силы, кроме долготерпения и безответной покорности.
– Ты это к чему?
– Московские романы господина Загоскина с ума не идут. А ныне и Верстовский черпает в них вдохновение для оперы, «Аскольдову могилу» пишет.
– Слухи о том и сюда дошли, – неопределенно отозвался Одоевский. – О неведомой опере судить не берусь, а вот Загоскин и нас, грешных, душит. В театре чуть не каждый день «Юрия Милославского» дают вперемежку с кукольниковской драмой. Этакий дурной тон и невежество! Но в утешение я тебе могу сообщить другую новость. Ты повести Гоголя успел прочесть?
– Еще в Новоспасском одним дыханием кончил.