– В доме графа Виельгорского мне не раз привелось слышать исполнение ваших пьес. Рад желанному знакомству. – В чуть-чуть прищуренных глазах Гоголя вспыхнули затаенные искорки смеха. – Теперь-то и возьму у вас справки, на которые так скупы ваши собратья музыканты.

Гоголя отвлекли. Посредине гостиной был поставлен небольшой стол и на нем две свечи под зелеными колпачками. Жуковский бережно положил на стол портфель, взятый им у Гоголя.

Гоголь раскрыл портфель, не торопясь достал рукопись, бросил быстрый взгляд на слушателей. Все было готово к чтению последних глав «Тараса Бульбы».

Человек с птичьим носом, с прищуренными глазами, читавший рукопись, казалось, ничего не делал для того, чтобы представить своих героев. Едва поведет бровью или сделает чуть заметное движение рукой, а сам сохраняет вид почти безучастного постороннего зрителя. Но персонажи повести уже сходят со страниц рукописи и облекаются в плоть и в кровь.

И кто бы ни являлся перед слушателями, старый запорожец или молодая польская панна, шел ли буйный спор в хмельном казацком курене или горел от любовного хмеля Тарасов сын – каждый являлся со своей хваткой, со своей речью, то протяжно-медлительной, то лукавой, то быстрой, идущей от глубины горячего сердца.

Каждый характер раскрывался не только в ярком слове, но и в неповторимой, выхваченной из жизни манере речи. Один говорил с частыми восклицаниями. У другого голос шелестел, будто ветер. Третий с трудом ворочал слова. Немыслимо было бы перечесть все эти интонации, из которых ткал Гоголь живую речь.

– «След Тарасов отыскался…» – читал он, и чем дальше читал, тем зримее вставало казацкое войско, поднявшееся на защиту родной Украины. Это действительно была целая нация, терпение которой истощилось.

– «Прощайте, паны-браты, товарищи!» – раздалась последняя Тарасова речь.

Гоголь сделал короткую паузу. Казалось, он даже не возвысил голоса, но так был силен сейчас голос старого Тараса, что не могли не услышать его не только казаки, но и сама мать Запорожская Сечь.

О прочитанной повести заговорили. Ее сравнивали с эпопеями Гомера, что вызвало у Гоголя едва заметную лукавую улыбку. Хвалили кисть живописца, широкую, размашистую, резкую и быструю. Повесть называли поэмой, проникнутой возвышенным лиризмом.