– Я ничего не понимаю в музыке, – заговорил Соболевский, когда звуки смолкли, – но всем сердцем чувствую, что твое создание прекрасно, однакоже …

– Однакоже? – быстро переспросил Глинка.

– Изволь, скажу. Ты излил в звуках ту печаль, которой полнится сейчас каждое честное сердце на Руси. Каждый мыслящий человек поймет тебя: да, могильной тишиной объята родина. Точно, погибло все! Могильщики схоронили наши лучшие надежды. Но не истолкуют ли твою музыку как память о тех певцах, которые ждут сейчас решения своей участи?

– Кого ты разумеешь? – Глинка испытующе посмотрел на Соболевского.

– Не тебе ли лучше знать тех, кто томится в казематах? – отвечал Соболевский.

– А… – протянул Глинка и совсем близко подошел к зятю. – Чудак ты, Яков! Какое же отношение могут иметь к ним стихи почтеннейшего из стихотворцев – Жуковского? На него и сошлюсь в опровержение твоей мысли.

– А коли ты заранее опровержение готовишь, значит я трижды прав?

Глинка молча ходил по комнате.

– Так неужто ты заподозрил мою музыку в сочувствии тем, кому даже сочувствовать запрещено? – спросил он после долгой паузы.

– Еще бы! – подтвердил Соболевский. – Но ты сделал ловкий ход, лукавый дипломат. Конечно, сановный стихотворец никак не повинен в сочувствии к певцам, томящимся в узилище. Но смотри, как бы тебя не перехитрили в твоей хитрости.