– А дальше, маменька, как по маслу пойдет. Какие певцы объявились, какие музыканты! Не зря я тружусь, голубчик маменька, не зря!
– Да неужто ты все дело в одиночку поднимаешь?
– Ничуть! Раньше, правда, думалось, что тружусь, иду своей дорогой, а вокруг только косность и невежество да извращенный вкус. А теперь поглядели бы вы, маменька, сколько людей моим делом заняты! Да что я говорю «моим»! Не моим, а нашим общим делом. Сидит, смотрю, в оркестре седой фагот. Ну что ему? Отыграл свое – и делу конец; может быть, десятки лет так играл. А гляну и вижу: глаза горят! Нет, маменька, не одинок ваш беспокойный сын, но безмерно счастлив общим рвением!
В один из таких же вечеров, когда Марья Петровна и Луиза Карловна ушли на покой, а Евгения Андреевна терпеливо дожидалась сына, он поведал ей, как страдает от поэтов.
– Я им, маменька, про Фому, а они мне про Ерему. Да ладно бы про Ерему, так нет, куда выше метят…
– Не пойму я твоих загадок.
– Какие тут загадки! Неужто не понятно им, о чем музыка говорит?
– Музыку свою тоже в покое оставь, сам изволь толком объяснить.
Как мог, Глинка рассказал матери, что во всех художествах происходят баталии. Везде многоликая ложь идет приступом на правду. Вот и с оперой то же случилось.
– А я, маменька, лжи не хочу. Время музыке быть в том лагере, где бьются с чудищами честные люди. Но разве об этом окажешь?