– Как жаль, – отозвался Пушкин, – что стихи Василия Андреевича уже печатаются в первой книжке «Современника». Охотно напечатал бы их с вашей музыкой, Михаил Иванович, если бы номер не был заверстан. В звуках ваших все так зримо и жизненно, хотя вряд ли думал об этом немецкий поэт, склонный к миру невещественному.
– С музыкантами не поспоришь, – сказал Жуковский. – За ними высшая сила, и ей невольно подчиняешься. Но если даны вам, Михаил Иванович, все средства, которые знает мир звуков, почему же в опере своей вы сосредоточились на простонародных песнях?
– Но кто же не знает прелести этих песен! – живо откликнулся Пушкин.
– Так, конечно, – Жуковский был совершенно согласен. – Но почему же, – продолжал он, – избрав для русского стана только простонародные песни, вы, изображая польский народ, не пожалели ни роскоши, ни прихотливых красок?
– Помилуйте, Василий Андреевич! – горячо отвечал Глинка. – Не польский народ, а жадные до чужого паны вояки изображены в моей опере. Отсюда и пышность красок, о которой вы говорите. Но посмотрите, что останется от этого самонадеянного великолепия, когда перенесется действие на Русь.
– С нетерпением буду ждать счастливого дня, когда услышим вашу оперу на театре. Кстати, почему медлите вы с представлением ее в дирекцию?
– Не все для меня ясно, – отвечал Глинка и снова сел за рояль.
За музыкой и разговорами незаметно бежало время, а перед ужином Жуковский, искренне сожалея, собрался уезжать: таково его правило, внушенное годами.
Прощаясь, Василий Андреевич еще раз напомнил Глинке, что промедление с представлением оперы может быть истолковано против ее автора. Василий Андреевич сказал об этом тихо, но внушительно, отведя Глинку в сторону. Пушкин беседовал с дамами.
За ужином Евгения Андреевна, словно помолодев, то слушала поэта, то сама вела задушевный разговор. Только Мари оставалась смущенной. Глинка мысленно ей сочувствовал: каково впервые быть в обществе великого поэта!