«Опера Глинки, – писал Одоевский, – явилась у нас просто, как будто неожиданно; об ней не предупреждали нас журнальные похвалы, не приготовляли нас к восторгу рассказами о всех подробностях репетиций, об изумлении знатоков, о восхищении целой Европы, словом о всех тех обстоятельствах, которые часто против воли заставляют нас хлопать изо всей силы, чтобы не показаться варварами…»
Владимир Федорович отложил перо. Было так отрадно вспомнить еще раз все, что пережил он на репетиции. Кто же они, эти неведомые люди, сумевшие сердцем постигнуть смысл и величие Глинки, без всяких указок? Он снова принялся писать.
«Но как выразить удивление истинных любителей музыки, когда они, с первого акта, уверились, что этою оперою решался вопрос важный для искусства вообще и для русского искусства в особенности, а именно: существование русской оперы, русской музыки…»
Автора не покидало приподнятое настроение, которое он унес с собой из театра. Владимир Федорович чувствовал, что сегодня он выражает не только собственные мысли. На репетиции присутствовала удивительная публика! Статья писалась легко и радостно. Каждое слово в ней дышало верой и торжеством.
В увлечении Владимир Федорович совсем забыл, что на премьеру съедется другая публика. Впрочем, сейчас ему не хотелось думать ни о сановной знати, ни о тех великосветских меломанах с лорнетами в руках, которые завтра будут судить творение Глинки.
Глава шестая
– Пора ехать, Мишель! Тебе надо заранее показаться публике.
– Еще успеем, Мари.
Глинка рассеянно оглядывает жену. Марья Петровна готова к выезду: в этот ненастный ноябрьский день живые цветы в прическе и у корсажа еще больше подчеркивают ее вешнюю красоту. А ехать в театр, пожалуй, действительно пора. Оперу начнут ровно в семь часов вечера. Но автор «Ивана Сусанина» цепляется за последнюю отсрочку.
– Еще успеем, друг мой, – повторяет Глинка. – Если бы мне можно было совсем не ехать… Право, боюсь, что сердце не справится с тревогами.