— Одеться! Приготовиться к отправке!
— Куда? — невольно вырвалось у Бабушкина, но тюремщик не счел нужным дать ответ.
…Опять этапный путь в сопровождении конвоя до ближайшей железнодорожной станции и снова жесткая скамья арестантского вагона. Бабушкина привезли во Владимир и под тем же усиленным конвоем заключили в губернскую тюрьму. И здесь, как и в Покрове, «неизвестного, отказавшегося объявить свою фамилию, а равно звание и профессию», поместили в одиночку. Эта камера была несколько просторнее и светлее той, в которой Иван Васильевич провел несколько дней в покровской тюрьме. Обращение с заключенным также соответствовало губернскому ранту тюрьмы: белье меняли по субботам, начальник разрешил прикупать к арестантскому пайку белый хлеб, даже предложил сесть и написать письма родным. Но на прозрачную уловку Бабушкин улыбнулся и, спокойно усевшись, сказал, что он «Неизвестный» и, следовательно, никаких родных у него быть не может.
Начальник тюрьмы стал грозить, что упрячет Бабушкина в карцер, если он не сознается. Но арестованный сидел перед ним все в той же непринужденной позе и на все выкрики рассвирепевшего тюремщика спокойно заметил, что начальнику тюрьмы сначала надо бы узнать, кто перед ним находится, а потом уже угрожать всяческими карами.
Через несколько дней в камеру явился «представитель закона», — так любили называть себя помощники прокуроров, ведущие дела политических арестованных. Но Бабушкин отлично знал цену льстивым уверениям и пространным рассуждениям этого «независимого представителя»: прокуратура, как он убедился в петербургской тюрьме, шла на поводу у департамента полиции, выполняя прямые указания жандармского управления и всячески стараясь под флагом «наблюдения за законностью» выведать у заключенных хоть какие-нибудь ценные для охранки сведения. И когда помощник прокурора сообщил, что посетил узника отнюдь не для допроса, а «в порядке надзора», Иван Васильевич сухо прервал его, снова заявив, что он не желает назвать ни свою фамилию, ни профессию.
Тогда жандармы и прокуратура прибегли к излюбленной тактике «охлаждения» несговорчивого политического узника. Обращение с Бабушкиным резко ухудшилось: непокорного «Неизвестного» посадили на полуголодный арестантский паек, запретили прикупать что-нибудь с воли, отобрали даже свечу, тускло освещавшую в долгие зимние вечера голые стены одиночки. Бабушкин отлично понимал, что этими мерами тюремщики пытаются сломить его стойкость. Опыт, приобретенный им в доме предварительного заключения в Петербурге, помог ему твердо продолжать свою линию: на все угрозы Иван Васильевич отвечал молчанием или меткими ироническими репликами, доводившими начальника тюрьмы и надзирателей до бешенства.
…Новогодняя ночь прошла так же томительно, как и предыдущие.
Перед Бабушкиным одна за другой вставали картины Недавнего прошлого: кружок за Невской заставой… долгие месяцы в одиночной камере петербургской «предварили»… работа с товарищами в Екатеринославе… снежные тропинки в окрестностях Орехово-Зуева…
Надолго ли это новое заключение? Бабушкин знал, что «представители закона» иногда по целым годам держали своих пленников в тюрьмах. Нужно было много мужества и революционной закалки, чтобы, несмотря на все ухищрения и угрозы тюремщиков, по-прежнему оставаться стойким и твердым искровцем. Эту силу, эту веру в торжество рабочего класса воспитал у Бабушкина В. И. Ленин, учивший его упорной, постоянной борьбе, которую должны вести профессиональные революционеры. Иван Васильевич вспоминал, как проникновенно и убежденно говорил Владимир Ильич в Пскове о будущей организации Российской социал-демократической рабочей партии, — о роли ее агентов — профессиональных революционеров. Как четко и ярко всплыл в памяти ленинский вывод из статьи «С чего начать?»:
«…Революционный пролетариат… доказал уже свою готовность не только слушать и поддерживать призыв к политической борьбе, но и смело бросаться на борьбу».