Я озаглавил настоящую главу, между прочим, "Агония старой власти".

Читатель спросит меня, почему же я ничего не говорю об этой агонии. Да просто потому, что она чувствуется здесь. В самом деле. Систематическое преследование и в административном и в судебном порядке такого более чем скромного и неопасного для существовавшего порядка политического деятеля, как я, и боязнь, доходящая до того, что в пору нужды в опытных офицерах, мне не разрешают явиться к исполнению своего долга, ясно показывают, что правительство было слабое и боялось собственной тени.

Мы жили в Швейцарии. А там, далеко, бился пульс русской жизни, страна переживала трагическую пору, а власть, как в свистопляске, издевалась над страной. Живые силы не допускались к работе, и всё руководящее её бралось из одного кладезя бюрократов. Уже в том факте, что одни лица оставляли министерство, чтобы через короткий промежуток вновь вступить в таковое, ясно проявлялся кризис власти, как таковой. А влияние Распутина и иже с ним на судьбы России? Это ли не знаменательно в смысле указания на то, что страна переживает внутри нечто трагическое, и что дальше так продолжаться не может. Страх власти перед революционными призраками чувствовался даже заграницей, в Швейцарии. Все работники, помогавшие военнопленным, но не принимавшие участия в официальных правительственных организациях, были взяты под подозрение: и в этом сыске департаменту полиции помогали дипломатические представители России и органы, при них состоявшие. Сколько ложных доносов слали эти деятели в Петербург, а там учитывали всё и находили, что вместе с хлебом и молоком и рыбьим жиром, посылаемым людьми, живущими заграницей, нашим голодным военнопленным идёт в лагеря революционная зараза, от которой надо уберечь пленных во чтобы-то ни стало. И нашему комитету, в конце концов отказали в праве получать из России деньги, и субсидировавший нас, как своего уполномоченного, Московский Комитет получил официальное уведомление от московского градоначальника, чтобы деньги нам более не посылать в виду революционного направления... того хлеба, который мы пакетами отправляли в лагеря военнопленных в Германии и Австрии. Равным образом, когда мы подняли вопрос об интернировании в Швейцарии наших туберкулёзных военнопленных, наравне с французами и германцами, русское правительство не решилось сделать этого, опять таки, боясь революционной заразы.

Это ли не показатель агонии власти? Власть металась, чувствуя свою слабость, и поэтому старалась держаться возможно строже.

Так отображалась русская жизнь заграницей.

Приближался срок окончания моего невольного пребывания заграницей, вдали от родины. И чем ближе было время возвращения, тем острее чувствовалась боль разлуки и тем страстнее хотелось быть там, в страдающей, истекающей кровью, угнетаемой насильниками, но всё же дорогой и нежно любимой родине.

Я начал считать дни. Каждый день, просыпаясь утром, я вычёркивал прожитой день.

В привычной обстановке, при однообразных условиях сложившейся жизни, хотя и при достаточном количестве обязательной работы в деле помощи военнопленным, дни стали проходить тоскливо долго. И я почувствовал, что если я останусь здесь ждать конца срока своего пребывания, нервы мои напрягутся и трудно будет доживать последние дни. И я решил переменить страну. Кстати, явилась определённая задача. Затруднения, которые делало русское правительство в получении средств для работы комитета помощи военнопленным, ставило комитет в безвыходное положение, а пленных, привыкшими уже получать, хотя и скромную поддержку, от данного комитета, лишало довольствия.

И взоры, мои обратились на Америку. Я решил поехать туда, чтобы там обратиться к русской колонии и американцам о помощи нашим страдающим в плену братьям.

Через две недели я уже качался на океанском пароходе в волнах Атлантического океана по дороге из Бордо в Нью-Йорк, снабжённый полномочиями от нескольких общественных организаций помощи военнопленных.