В этих вагонах спирает дыхание. Душит запах китайского чеснока, бобового масла, потного, немытого тела. Здесь едет китайская беднота — поденщики, чернорабочие, грузчики. Корейцы и кореянки с семьями едут в Манчжурию на маковые и бобовые плантации. Китайцы отправляются на каменноугольные копи и оловянные рудники, которыми богата западная и южная Манчжурия. Вся эта темная, голодная голытьба питается чесноком и горстью риса.
— Ваша где езди?
Сухой, тонкий китаец сидит на полу. Он поднял голову в кепке и глядит на меня. Из его узких глаз струятся огни живого любопытства. Рука с обглоданным скелетом селедки остановилась на полдороге ко рту.
— Ваша Харбин ходи? — переспрашивает он.
— Моя ходи Харбин, — подтверждаю я на той же тарабарщине.
Только на таком исковерканном наречии можно говорить с ним. Когда я пытался на Дальнем Востоке говорить с китайцами и корейцами, не ломая языка, они с конфузливой улыбкой разводили руками:
— Ай, пу-хо (плохо). Моя ваша не понимай. Мало-мало русска говори.
Любопытство китайца удовлетворено. Он с'едает костяк селедки с головкой и жабрами, облизывает и вытирает пальцы, отполированные жиром и грязью, о полы синей куртки. Тогда, метнув на меня осторожный взгляд, он поднимается и идет к притаившейся кучке курильщиков опиума. Огонь в его глазах разгорается еще сильнее. Жадный голод светится в них. Но он возвращается угасший и разочарованный.
— Твоя кури опиум? — ставлю я вопрос ребром.
— Деньга есть — моя кури, деньга нет — моя нет кури, — отвечает он и горестно хлопает себя по сухим бедрам.