— Мне кажется, что с незнакомым человеком, да еще ночью, приятельница ваша скорее вам откажет в приюте.
— Да нет же! не откажет; уж я ручаюсь, что не откажет. Вы, может, думаете, что произойдет какое-нибудь неприятное для вас возмущение бабьей стихии? Никакого не произойдет. Душенька!.. благороднейший батенька! Ну, умоляю вас: проведите вы сию утлую ладью в желанную пристань!
Что мне осталось делать? Редко когда я встречал в одной и той же речи такое оригинальное сочетание страстной мольбы с неподдельным комизмом, и, уж не могу сказать теперь хорошенько, эта ли именно оригинальность, или же все больше возраставшее в моей душе чувство приязни к Толстопяткину заставили меня уступить его настойчивой просьбе.
— Так вот что мы сделаем, — сказал я, окончательно решившись следовать за ним: — прикупим где-нибудь по дороге хорошей закуски. Что больше любит ваша приятельница?
Надо было самому видеть тот детский восторг, в какой пришел от этих слов наивный Иван Петрович, чтобы никогда уже не раскаиваться впоследствии в моем решении.
— Да на каком же морском дне, жемчужина вы этакая, пропадали вы до сей, достопамятной в моей жизни, эпохи? — воскликнул он, порывисто растопырив руки и как-то забавно подпрыгнув, не то от этого восторга, не то от мороза. — Барышня Аннушка-то что любит? Ей, душенька, все в корм; уже одна ветчинка или икорка может привести ее в некое сладостное умопомрачение. Форменно!
Мы наконец двинулись в путь. Но по мере того, как попадавшиеся нам на глаза овощные лавки и колбасные оказывались все уже закрытыми, выразительное лицо Толстопяткина начинало все больше и больше вытягиваться в прежнюю плаксивую гримасу, до того забавную, что в душе я просто помирал со смеху. Кончилось тем, что нам пришлось взять извозчика и ехать в Милютины ряды. Когда я вышел из лавки Вьюшина с корзинкой в руке и объявил поджидавшему меня в санях Ивану Петровичу, что в нашем распоряжении имеются, кроме сюрпризной бутылки портвейну, еще ветчина, колбаса, икра и коробка сардинок, — мой художник едва не выскочил из саней; право, можно было опасаться, что от умиления он примется обнимать тут же и меня, и извозчика.
— Потемкин великолепнейший!.. Да ведь этак нас с вами сами ангелы, на собственных крыльях, внесут в резиденцию барышни Аннушки!.. Великодушнейший! ведь после этого я могу и две недели попирать своими недостойными ногами ее божественные чертоги!.. — восклицал, захлебываясь, Толстопяткин чуть не на весь Невский.
Но морозный ветер, дувший теперь нам прямо в лицо, заставил вскоре впечатлительного художника успокоиться поневоле: он до того прозяб, что у него, как говорится, зуб на зуб не попадал.
— Скажите, Иван Петрович, — спросил я дорогой, больше для его ободрения:- почему это вы зовете вашу приятельницу «барышней Аннушкой»?