— Черт его принес, этого окружного, не в пору! — от чистого сердца выругался Седанов. — «А что, говорит, дорога впереди не очень испорчена?» — передразнил он генерала. — Стоило надевать мундир для этого! И как это они могут так, по-собачьи, смотреть на человека? Не понимаю!
Перед ужином, часов в одиннадцать, опять явился Антропов.
— Павел Федорыч, ваше благородие, вот их-с просит к себе, — доложил он, кивнув головой на меня.
Я немедленно отправился. Больной лежал на полу, в том самом теплом чуланчике при кухне, где он смастерил для меня свой оригинальный подарок на память. Под ним был постлан старенький матрац, а рядом помещался еще другой тюфяк, с овчинным тулупом в изголовье, предназначавшийся, должно быть, для Аптропова. На стене висел фонарь с нагоревшей сальной свечкой, слабо освещая лицо художника, принявшее теперь какой-то прозрачно-зеленоватый оттенок.
— Вот тут, ваше благородие, на стульчик присядьте, — предложил мне казак, ставя в самых дверях табуретку.
Окунев приподнялся и долго молча смотрел на меня.
— Что с вами, Павел Федорыч? — решился наконец я сам заговорить с ним…
— Предел-с, его же не прейдеши…
— Вот еще что выдумали! А портрет-то мой? Или уж прошла охота писать? — сказал я, нарочно приняв веселый тон.
— Не то-с. Лежу я вот здесь-с, а так мне хочется, знаете, работать-с, работать и работать-с… Целые картины-с стоят у меня перед глазами!