— Молодец вы, батенька! Как это вам пришло в голову? — шепотом говорил Матвей Николаич Светлову, горячо пожимая ему руку и медленно поворачивая за толпой. — Без вас — прощай директор!

— Вряд ли бы деды допустили до этого? — как бы вопросительно заметил Александр Васильич.

— Да уж там они хоть допускай, хоть нет — все равно. Э, батенька! ведь и деды не застрахованы, коли народ захочет… — пояснил Варгунин и вдруг задумался.

Толпа между тем все быстрее и быстрее подвигалась вперед, и, наконец, передние ряды ее остановились против крыльца «сборной избы». Туда немедленно вошли сперва «деды», а за ними — староста и некоторые другие, более влиятельные, фабричные личности. Они совещались там не больше десяти минут, но Оржеховскому эти десять минут показались длиннее целых суток. К концу ожидания развязки ему даже сделалось дурно, и он только тогда очнулся, когда его, по распоряжению вернувшегося из «сборной» старосты, раздели и положили на скамью у ворот. Толпа на миг заволновалась — и вдруг замерла, притаила дыхание…

На глазах всей этой многолюдной толпы, нарушая только своими отчаянными криками ее угрюмое молчание, директор был наказан двадцатью ударами розог…

На Оржеховском, как говорится, лица не было, когда он встал с роковой скамейки; густая краска стыда покрывала его вспотевшие щеки, зубы были лихорадочно стиснуты, а руки в бессильной злобе сжимались в кулаки. Ни за что в мире не поднял бы он теперь глаз на эту, обсчитанную им и так позорно наказавшую его, толпу! Она, действительно, и теперь стояла выше директора: ни во время наказания, ни после Оржеховский не услыхал от нее ни одной шутки, ни одной неприличной выходки, между тем как сам он постоянно острил, наказывая других. Толпа ограничилась тем, что молча проводила его обратно до дому.

Здесь, в какие-нибудь два часа времени, все имущество директора, за исключением казенной мебели да известного револьвера, было под личным надзором старосты осторожно запаковано фабричными в тюки и сложено на три парные подводы, заранее приготовленные; впереди их стоял во дворе собственный возок Оржеховского, запряженный тройкой. Пока шли в доме все эти приготовления к отъезду директора, «деды» потребовали от него, чтоб он на каждую дверь, за которой хранилось какое-либо имущество казны, наложил воском казенную и именную печати. Оржеховский на этот раз повиновался, как ребенок; безучастно понурив свою совсем сбитую с толку голову, он шел везде, куда ему указывали выборные. Таким образом сперва были опечатаны директорский дом и оба завода, а потом — все остальное. Когда и эти формальности кончились, староста распорядился, чтоб на каждую из трех подвод уселось по казаку, и послал сказать директору, что «задержки больше нету».

— Лошади, смотри, даны вам казенные, — громко обратился в заключение Семен Ларионыч к уряднику, сидевшему уже на облучке возка, — чтоб в целости, значит, были доставлены обратно, а не то — сами за них и ответите…

Староста вдруг остановился и, понизив до шепота свой голос, стал торопливо говорить что-то уряднику, который в ответ только кивал ему согласливо головой.

Наконец показался директор. Непримиримая злоба сверкала в его опущенных глазах, когда он, не проронив ни слова, садился в свой экипаж. Толпа так же молча, но как-то внушительно смотрела на него несколькими сотнями зорких глаз. Семен Ларионыч, степенно перекрестясь, взял под уздцы тройку, осторожно вывел ее за ворота и пробежал с ней рядом несколько шагов по улице.