— Да чего? — сказывал я тебе: неколи, мол, лишь теперь; приду ужо как опростаюсь… Весь-то и сказ в том.

— Ну, значит, жди его тепериче на заутреню к вечерне, — с полной уверенностью в голосе замечает целовальник: — ведро-то, мое, парень, тоже не скоро тепериче опростать… Вот, надо быть, братец ты мой, дым-от подымут вдвоем… из экой-то пушки! — обращается он уже к куму.

— Т-а-ак…

— Писаренок давиче, как за ведром-от приходил, говорит: деньги отдаст, — велел сказать, — как жалованье получит. Извольте, мол, с нашим почтением; а сам думаю про себя: давно уж, мол, кукушка-то собирается гнездо вить, а ты и жди его, гнезда-то эвтого, опосля дождичка в четверг…

— Любит — выходит — даровщинку-то? — глубокомысленно вопрошает кум.

— Эвто уж, братец ты мой, первая примета у них, у начальства-то нашего, я тебе говорю: яма — народ! одно слово. Тоже тепериче и насчет сладкой проговаривался, — говорит: это писаренок-от мне давеча подпускает, значит, соображение свое. Известно, отмалчивался: ужо, говорю, к празднику проставим. Думаю про себя: жалко, мол, тепериче, каких нет поколева, таких горьких домов, чтобы сладкой-от, к примеру; нализывать вас, завсегдатаев, милости просим: завсегды можем ублаготворить, по всем правилам… Верно? — обращается целовальник к своему обществу.

— Т-а-ак… — соглашается кум.

— Тогды и упорствуешь, — в свою очередь заявляет парень, облизывая себе губы с таким видом, как будто уже принимает участие в этом «пользовании».

— Поди, Селифошка, угощаться станешь? — спрашивает его целовальник, как доскональный знаток человеческой натуры.

— Конечно, Онисим Филиппыч, — потому горько мне таперь… шибко… — говорит Селифошка, пригорюнившись.