Оказавшись между двух огней, французы начали поспешно отступать. Однако момент для отступления был уже упущен. Одна французская дивизия под командой генерала Серрюрье была окружена и сложила оружие. Здесь было взято в плен 200 офицеров и 2750 нижних чинов при 6 пушках. Потери французов составили около двух с половиной тысяч человек убитыми и ранеными и пять тысяч пленными; потери союзников – около двух тысяч человек. Путь на Милан был открыт.

Суворов с обычной приветливостью обошелся с пленными: 250 офицеров были отпущены во Францию под честное слово, что не примут более участия в войне. Генералу Серрюрье Суворов вернул шпагу, сделав коварный комплимент, что не может лишить шпаги того, кто так искусно владеет ею. (Серрюрье не выставил на занятой им позиции даже постов наблюдения: он понадеялся на то, что русские не будут наступать на этом участке, так как берег был здесь очень крутой и спускать понтоны весьма трудно.)

Суррюрье нахохлился и пустился в доказательства чрезмерной рискованности суворовской атаки.

– Что ж делать, – вздохнул фельдмаршал, – мы, русские, уж так воюем: не штыком, так кулаком. Я еще из лучших.

29 апреля состоялся торжественный въезд в Милан. Снова овации, цветы и рукоплескания пылких итальянских обывателей, за три года перед этим (и год спустя) с таким же энтузиазмом встречавших Бонапарта.

Обе армии получили щедрые награды. Австрийцы начали подумывать, что с их чудаковатым главнокомандующим можно ужиться. Мелас на Милаской площади захотел облобызать победоносного вождя, но потерял равновесие и, к общему конфузу, свалился с лошади.

Кажется, только один человек был недоволен положением дел – сам Суворов. Форсирование Адды при двойном численном перевесе не было в его глазах особенной победой.

Главное же – победа не была использована. Чуть ли не впервые в жизни, он не преследовал разбитого противника, позволив ему зализать раны. Он сделал это оттого, что русских войск там почти не было, австрийцы же были страшно утомлены сражением на Адде. У них не было еще нужной закалки; «выучить мне своих неколи было», с сожалением писал он в Вену русскому послу Разумовскому. Впрочем, Суворов признавал, что австрийцы «подтянулись». Князю Эстергази он заявил: «передайте императору, что я войсками его величества очень доволен. Они дерутся почти так же хорошо, как русские». Князю было не очень приятно слышать это «почти».

Австрийцы под шумок принялись вводить в Милане свои порядки, и старый фельдмаршал с горечью видел, как его именем прикрывают действия, не вызывающие в нем никакого сочувствия. Генерал Мелас именем австрийского правительства обезоружил национальную миланскую гвардию, запретил ношение мундира уничтоженной Цизальпинской республики, ввел снова в обращение банкноты венского банка – словом, выказывал твердое намерение целиком восстановить старые феодальные порядки и вновь присоединить к Австрии отторгнутую от нее по Кампо-Формийскому договору 1797 года Ломбардию.

Такие действия австрийцев вызвали резкое недовольство населения. Между тем популярность Суворова не ослабевала. Он уважал национальные обычаи, да и личное поведение его нравилось миланцам: он интересовался городом, с уважением отнесся к памятникам искусства и к духовенству. Вообще в этот период он как бы даже щеголял религиозностью. Это не помешало ему, впрочем, при встрече с одним католическим священником сперва смиренно поцеловать ему руку, а потом велеть дать ему пятьдесят палок вследствие жалоб местного населения.