Затем он присел на корточки:
– А Суворов вот какой маленький!
Депутаты поняли и удалились.
В Петербурге с досадой смотрели на деятельность слишком самостоятельного фельдмаршала. Румянцев подсчитывал, сколько офицеров было освобождено Суворовым из плена: 18 генералов, 829 штаб-и обер-офицеров и, кроме того, все взятые во время штурма Праги. Один из государственных людей, Трощинский, писал: «Правду сказать, граф Суворов великие оказал услуги взятием Варшавы и истреблением всего мятежнического ополчения, но зато уже несносно досаждает несообразными своими там распоряжениями. Всех генерально поляков, не исключая и главных бунтовщиков… отпускает свободно в их домы, давая открытые листы… Вопреки сему посланы к нему прямо повеления; но покуда он их получит, много наделает вздору».
Однако не все придерживались такого взгляда на действия Суворова. Находились и более проницательные. П. В. Завадовский[88] сообщал: «Нарекали на Суворова, что он все предал забвению и всех простил, а он говорит, что у поляков ничего не осталось: взяты пожитки, вся артиллерия, без изъятия все вооружения, а вместо того дано им 24 000 пашпортов. Острый и значущий ответ».
Короче говоря, Суворов проявил себя гораздо более дальновидным и умелым политиком, чем екатерининские дипломаты.
События шли своим чередом. С Пруссией в конце концов удалось договориться, и в 1795 году состоялся третий раздел Польши. Австрия получила 1 000 квадратных миль с населением в 1 300 тысяч человек; Пруссия – 680 квадратных миль (в том числе Варшаву) и 1 миллион человек населения; Россия – 2 730 квадратных миль с населением в 1 900 тысяч человек. Вассал Польши герцог Курляндский отрекся от герцогства в пользу России. Польша как самостоятельное государство исчезла с политической карты Европы.
В октябре 1795 года Суворов получил милостивый рескрипт, отзывавший его в Петербург. Он был встречен с небывалым почетом. В Стрельну была выслана для него дворцовая карета. Ему отвели для жительства Таврический дворец с целым штатом придворных. Зная его нелюбовь к зеркалам, императрица распорядилась всюду их завесить.
Но все эти любезности не могли скрыть глубокой трещины, столь резко проявившейся в течение последнего года. Тридцать три года сидит на престоле Екатерина. Впервые за все это время созрела почва для прочного примирения ее со строптивым фельдмаршалом: она не может не оценить его услуг, как не может не считаться с популярностью его в армии и в Западной Европе. Она дает ему высокий чин вопреки шипению придворных (характерно, что свое решение о присвоении Суворову фельдмаршальского звания Екатерина держала до последнего момента в секрете, «во избежание интриг, искательства, клеветы и всяких иных докук»). Самый влиятельный недруг полководца – Потемкин – сошел в могилу. Ничто не мешает, повидимому, укреплению отношений императрицы с ее лучшим военачальником. Но тут-то и обнаруживается органическая невозможность этого. Суворов по-иному мыслит, он не может попасть в тон екатерининского двора, Главное, он этого не хочет. Это не Потемкин и не Репнин, Поэтому когда проходит нужда в его поразительном таланте, в его страшном мече, лучше всего упрятать его куда-нибудь подальше. Так было всегда, так случилось и на этот раз.
Суворов отлично уяснил себе и ненадежность благосклонности государыни и затаенную неприязнь царедворцев и генералов. Но он вернулся из Польши в сознании своего значения. Теперь он решительнее, чем когда бы то ни было, выражал свой протест против придворных порядков. Но попрежне– му протест этот облекался им в причудливую форму. Перед Екатериной старик бросался на колени, целовал ее платье, а потом с невинным видом критиковал и осуждал петербургские порядки, вкладывая персты в язвы. Императрица подарила ему соболью шубу, не хуже, чем у самого богатого из придворных; он заявил, что она чересчур хороша для него, ездил в старом плаще, а слуга Прошка бережно возил за ним шубу. Недаром Растопчин писал, что не знают, как отделаться от Суворова, от «плоских гауток» которого государыня поминутно краснеет.