Анна, Настя.

Настя. Ах, тетенька, голубок! Вот бы поймать!

Анна. Лови, коли тебе хочется. Дитя ты мое глупое, беда мне с тобой. Не с голубями тебе, а с людьми жить-то придется.

Настя. Улетел. (Снимает с головы небольшой бумажный платок.) Ах, этот платок, противный! Сокрушил он меня. Такой дрянной, такой неприличный, самый мещанский.

Анна. Что делать-то, Настя! Хорошо, что и такой есть. Как обойдешься без платка!

Настя. Да, правда. От стыда закрыться нечем.

Анна. Ох, Настя, и я прежде стыдилась бедности, а потом и стыд прошел. Вот что я тебе расскажу: раз, как уж очень-то мы обеднели, подходит зима, — надеть мне нечего, а бегать в лавочку надо; добежать до лавочки, больше-то мне ходить некуда. Только, как хочешь, в одном легком платье по морозу, да в лавочке-то простоишь; прождешь на холоду! Затрепала меня лихорадка. Вот где-то Михей Михеич и достал солдатскую шинель, старую-расстарую, и говорит мне: «Надень, Аннушка, как пойдешь со двора! Что тебе дрогнуть!» Я и руками и ногами. Бегаю в одном платьишке. Побегу бегом, согреться не согреюсь, только задохнусь. Поневоле остановишься, сердце забьется, дух захватит, а ветер-то тебя так и пронимает. Вот как-то зло меня взяло; что ж, думаю, пускай смеются, не замерзать же мне в самом деле, — взяла да и надела солдатскую шинель. Иду, народ посмеивается.

Настя. Ах, это ужасно, ужасно!

Анна. А мне нужды нет, замер[з] совсем стыд-то. И чувствую я, что мне хорошо, руки не ноют, в груди тепло, — и так я полюбила эту шинель, как точно что живое какое. Не поверишь ты, а это правда. Точно вот, как я благодарность какую к ней чувствую, что она меня согрела.

Настя. Что вы говорите, боже мой!