Домик стоял в лесной глуши. На несколько километров вокруг тянулся сосновый бор.
Ближайшая деревня Гнилые Воды была в семи километрах.
– Тут тихие места. Могельницкому и в голову не придет искать здесь, у себя под носом, он на Сосновку нажимать будет, – настоял осторожный Цибуля.
Олеся и Сарра, приехавшие сюда ранним утром, начали с того, что заперли в чулане старика-сторожа и его жену, объяснив им, что этот невольный арест будет коротким.
Хромой на правую ногу партизан, получивший от деревенских мальчишек кличку «Рупь двадцать», помогал им. Поставив лошадей и сани в конюшню, он вошел в дом, снял шапку, перекрестился на распятие, висевшее в углу столовой, и медленно стащил с плеч винтовку.
– Что, веруешь, дядя? – полушутя спросила его Олеся.
– Да, то-ись не то что верую чи не верую, а обычай уж такой християнский, – ответил «Рупь двадцать». – Да и святые у них подходящие под наши, хоть вера у них польская.
Они растопили большую печь и камин. Кроме столовой, в доме было еще три комнаты и кухня. На стенах столовой висели звериные головы. Давняя пыль и паутина говорили о том, что комната давно нежилая.
Имение Манежкевича было в тринадцати километрах отсюда. В домике жил лишь лесной сторож.
Когда «Рупь двадцать» вышел к лошадям, Олеся тихо сказала Сарре: