Еще меньше пользы я ожидал от предложения графа Арнима, высказанного им в одном из опубликованных донесений, о том, чтобы прусское правительство послало на собор «Oratores» для обсуждения вопросов догмы. Я подозреваю, что Арнима навела на эту идею иллюстрация на заглавной странице написанной Паоло Сарпи «Истории Тридентского собора», на которой изображено это собрание, и два человека, сидящие за отдельным столом, названы «Oratores Caesareae Majestatis». Если моя догадка верна, то графу Арниму следовало бы знать, что на церковной латыни того времени «orator» обозначал посланника[9].
Судебным процессом против Арнима я преследовал лишь одну цель: добиться удовлетворения поставленного мной в служебном порядке и окончательно отклоненного Арнимом требования выдать определенную и, несомненно, официальную часть документов посольства. Мне как начальнику важно было только защитить официальный авторитет. Осуждения Арнима я не добивался и не ожидал, а, наоборот, после приговора решительно высказался бы за его помилование, если это последнее было юридически допустимым при положении, созданном заочным осуждением. Меня толкала не личная месть, а — если дать этому укоризненное определение — скорее бюрократическое желание ущемленного в своем авторитете начальника доказать свою правоту. Если уже на первом процессе осуждение на девять месяцев тюрьмы было, по моему мнению, чрезмерно строгим, то приговор на втором процессе — к пяти годам каторги — был возможен только потому, что, как справедливо заметил сам осужденный, обычный уголовный суд не в состоянии с полным пониманием оценить грехи дипломатии в международных сношениях. Это осуждение я только в том случае счел бы соответствующим, если бы подтвердилось подозрение, что осужденный использовал свои связи с бароном Гиршем и замедлял исполнение данных ему инструкций в целях биржевых спекуляций. Судебный процесс не только не привел этому доказательств, но и не пытался этого сделать.
Предположение, что [Арним] лишь из деловых соображений уклонился от выполнения точного указания, все же оставалось возможным в пользу Арнима, хотя я не могу ясно представить себе ход его мыслей в данном случае. Упомянутое подозрение не было, однако, мною высказано, хотя оно было известно ведомству иностранных дел и придворному обществу благодаря сообщениям и путешественникам из Парижа и циркулировало в этих кругах. Наша дипломатическая служба много потеряла от того, что необычайная способность Арнима к этой службе не сочеталась у него с такой же надежностью и добросовестностью.
Какое впечатление все это производило на дипломатические круги, видно, между прочим, из нижеследующего письма статс-секретаря фон Бюлова от 23 октября 1874 г.: «В «Kreuzzeitung» помещена сегодня гнусная корреспонденция, явно самого графа Арнима, написанная на мотив: «Что же я сделал дурного? Ничего, я лишь спас от нескромности послов и канцеляристов чисто личные дела; я давно отдал бы их, если бы ведомство иностранных дел не вело себя так неделикатно и грубо». Трудно во время следствия отвечать на такие лживые измышления и извращения. Пока что «Weserzeitung» поместила вчера очень полезную заметку относительно содержания некоторых из недостающих документов.
Вчера меня посетил фельдмаршал фон Мантейфель, главным образом, чтобы осведомиться насчет causa [дела] Арнима.
В весьма подходящем случаю тоне он высказал свое убеждение, что иначе нельзя было действовать и что он сочувствует рейхсканцлеру и дипломатии, которым приходится вести дела при таких условиях. Так как он, впрочем, знает Арнима с юных лет и достаточно натерпелся от него в Нанси, где он служил не то под его начальством, не то вместе с ним, то для него катастрофа не была неожиданностью. Арним — это человек, который в каждом случае спрашивал только одно: какую пользу или какой вред это принесет лично мне? Буквально то же самое говорили мне лорд Одо Россель в качестве итога своего римского опыта, и Нотомб, помнящий его по Брюсселю. Больше всего меня удивило, что фельдмаршал несколько раз возвращался к тому, что летом 1872 г.
Арним начинал конспирировать против вашей светлости, а летом 1873 г. старался зондировать в этом отношении почву у него, Мантейфеля, и что в результате своей позиции против Тьера он был одним из главных виновников падения последнего и вытекающих отсюда всех вредных политических последствий[10]. О последнем вопросе Мантейфель говорил с большим знанием фактов и людей и намекнул на влияние, которого Арним сумел добиться тогда на высочайшую инстанцию путем интриг против республики и за легитимистскую традицию. В день падения Тьера Арним обедал вместе с несколькими видными орлеанистами[11] во время обеда он получал из Версаля бюллетени и встречал их с радостным одобрением.
Это было поддержкой для партии; без нее она, быть может, не имела бы морального мужества совершить coup d'Etat [государственный переворот] 24 мая[12]. В том же духе мне говорил Нотомб, что Тьер заявил ему прошлой зимой об Арниме: «cet homme m'a fait beaucoup de mal, beaucoup plus meme que ne sait ni pense Monsieur de Bismarck» [ «этот человек сделал мне много зла, гораздо больше, чем думает и знает господин фон Бисмарк»]».
На судебном процессе о клевете против редактора «Reichsglocke» в январе 1877 г.[13] прокурор сказал: «Я возлагаю моральную ответственность за эту преступную тенденцию на всех сотрудников газеты, а также на всех тех, кто поддерживает газету словом и делом, прежде всего особенно на господина фон Лоэ, а затем также и на графа Гарри фон Арнима. Не подлежит никакому сомнению, что все статьи «Арним contra [против] Бисмарк», издавна поставившие задачу нападать на особу князя Бисмарка, написаны в интересах графа Арнима».
II По моему убеждению, римская курия, так же как большинство политиков с 1866 г., считала войну между Францией и Германией вероятной и таким же вероятным считала поражение Пруссии. Исходя из предположения войны, тогдашний папа[14] должен был рассчитывать, что победа Франции над евангелической Пруссией даст возможность развивать в дальнейшем наступление, которое он с помощью собора и [догмата] непогрешимости предпринял против некатолического, мира и слабонервных католиков. Зная, как императорская Франция и особенно императрица Евгения относились в то время к папе[15], можно было без особого риска предположить, что Франция, если бы ее войска победоносно вступили в Берлин, при заключении мира не оставила бы без внимания интересы католической церкви в Пруссии, точно так же как русский император обычно пользовался мирными договорами для того, чтобы вступаться за своих единоверцев на Востоке[16].