На минуту оба замолкли. Если бы фразы, которыми они обменялись, были не так отрывисты и не так быстро следовали одна за другой, они бы заметили какое-то движение в углу, за стенкой из книг, уставленных на изящной этажерке, но шорох был очень легкий и длился одно мгновение. Что-то там зашевелилось и сразу замерло.

— Это гораздо важнее бала, — повторила Ирена. — Речь идет о спокойствии, чести и совести моей матери.

— Что за напыщенные выражения! — коротко засмеявшись, воскликнул Дарвид, — Я все больше убеждаюсь, что экзальтация — это болезнь, весьма распространенная в моем семействе! Я бы предпочел, чтобы ты говорила проще…

— То, о чем я собираюсь говорить, совсем не просто, и стиль моей речи соответствует ее содержанию, — ответила Ирена и села в кресло, сложив руки на коленях, в напряженной позе, не касаясь широких тяжелых подлокотников.

— То, о чем я собираюсь с тобой говорить, отец, вещь очень сложная и тонкая. Скажи, отец, ты тоже считаешь, как и я, что можно совершить так называемую ошибку, обладая благородным сердцем и безмерно страдая? Обычно говорят, что страдание — это справедливая кара или покаяние за совершенную ошибку, но я это суждение считаю крашеным горшком; боже мой, ведь все на свете так сложно, так непостоянно и относительно.

Она говорила совершенно спокойно, однако при последних словах слегка пожала плечами. Дарвид смотрел на нее в оцепенении.

— Как? — начал он сдавленным голосом. — Ты… ты… пришла со мной говорить об… этом! Так ты знаешь? Понимаешь? И пришла об… этом говорить?

— Знаешь, отец, — отвечала Ирена, — для того, чтобы наш разговор мог к чему-нибудь привести, мы должны прежде всего отбросить все крашеные горшки…

— Что это значит? — спросил Дарвид.

— Что? Крашеные горшки? Это ничтожные глиняные черепки, только красиво раскрашенные; например, в этом случае крашеными горшками были бы: моя наивность, смущение, скромность и тому подобные штопаные носки!