— Mais oui, mes chers! Vous me faites heureux! tout á fait heureux![161]
И действительно, y него был хотя и взволнованный, но счастливейший вид, когда, усевшись в кресло против Мариана, сидевшего в другом кресле, он слушал рассказы барона о результатах поездки, из которой тот, наконец, вернулся. Барон Эмиль был необыкновенно оживлен, но вместе с тем казался более, чем когда-либо, нервным и возбужденным. Он вовсе не садился.
— Merci, merci, — сказал он хозяину, предложившему ему стул, — я в таком состоянии, что буквально не могу усидеть на месте. Что-то во мне бурлит, кричит, скрежещет… Я полон трепетного гнева и надежды.
Кирпично-розовый румянец выступил на его желтых щеках, говорил он, по обыкновению, чуть в нос и сквозь зубы, но быстрее, чем обычно. Расхаживая по гостиной, барон рассказал, что в нескольких усадьбах, больших и маленьких, где ему привелось побывать, он нашел кое-какие остатки былой роскоши, произведения чистого и прикладного искусства, имеющие значительную, порой даже высокую ценность. Большую часть этих богатств уже скупили англичане, не раз тут шнырявшие с этой целью, но еще много осталось, и нужно только рыскать, разузнавать, искать, а найти можно истинные сокровища, часто даже самые неожиданные вещи… Он встал перед Марианом.
— Например, кто бы мог ждать, даже подумать, что у какого-то учителя, у преподавателя географии, у такого pur sang[162] пастушка, висит за дверью покрытое пылью, засиженное мухами полотно Стайнле… Подлинный, несомненный Стайнле… Эдуард Стайнле…
— Только подлинный ли? — прервал Мариан. — Я еще раз обращаю твое внимание на некоторые детали, указывающие скорей на Купельвизера…
— Да нет же! — закричал барон и еще быстрее зашагал по гостиной. — Никак не Купельвизер, mon cher, никак не Купельвизер, ни тени Купельвизера! Купельвизер, хотя и был учителем Стайнле, значительно ниже его по рисунку… Эта уверенность и изящество рисунка, гармоничность композиции, благочестие… cette vraie componction[163] на лицах святых — это Стайнле, чистейший Стайнле, несомненный Стайнле, и собрание его полотен во Франкфурте…
— А Стайнле… я что-то не помню… был прерафаэлитом? — робко спросил Краницкий, немножко стыдясь своего невежества.
— Да, si vous voulez[164],— ответил барон, — если можно причислить к прерафаэлитам школу немецких назарейцев. Но это особая школа…
— Так вы, наверно, этого Стайнле смотрели сегодня, mes chers, перед тем, как зашли ко мне?