С отрывистым ироническим смешком он прервал ее:

— Извини, пожалуйста, есть еще кое-что: та роскошь, которая тебя окружает и которая так тебе к лицу!

Тогда она села против него и, подавшись вперед, быстро и сбивчиво заговорила:

— Алойзы, разве мы живем с тобой одной жизнью? Совсем нет. Мы только видимся. Ни для общения, ни для взаимопонимания у нас нет времени. Тебя поглощают дела, меня — светские удовольствия. Мне стали нравиться развлечения — это верно, но в глубине души я очень часто грущу. Я чувствую себя одинокой. Ты знаешь, в молодости я вела скромную, даже бедную, трудовую жизнь, и она нередко с упреком напоминает о себе. Ты этого не знаешь, потому что нам некогда делиться своими мыслями и чувствами.

Я принадлежу к тем женщинам, которым нужна опека, нужно чье-то ухо, готовое прислушиваться к каждому движению их сердца, нужен ум, способный руководить их совестью. Я слаба. Меня все страшит. Ты часто, почти постоянно находишься в разъездах, и мне страшно, что без тебя я не смогу хорошо воспитать детей. Я умею только любить их, отдам за них жизнь, но я слаба. Умоляю тебя, не уезжай от меня и от них так часто, не покидай нас постоянно… лучше откажемся от такой роскоши… я даже буду рада, потому что это нас сблизит. Умоляю тебя, Алойзы…

Она схватила его руки и, кажется, целовала их, но отчетливо Ирена помнила, как на них упала бледнозолотая волна ее распущенных волос. Девочке было тогда всего десять лет, но ей стало жалко мать, и она с напряженным любопытством ждала ответа отца.

— Чего ты, собственно, хочешь? — начал он. — Я слушаю, слушаю и все-таки не совсем понимаю, что тебе нужно. Чтобы я оставил любимое дело, в котором преуспеваю? Право, ты бредишь наяву. У тебя какие-то потусторонние идеи, просто ребяческая прихоть…

В комнату вошла Кара, прервав воспоминания Ирены.

— Ира, разве мама больна? Почему она не пришла завтракать?

— У мамы часто бывает мигрень; ты это отлично знаешь.