— Да, да, но, пожалуйста, разъясни мне подробнее, что это за принципы. В чем они заключаются?

Дарвид снова замолк. В чем они заключаются? Да что он, ксендз или гувернантка, чего ради он стал бы над такими вещами ломать себе голову? Другое дело юриспруденция, математика, архитектура, биржа, банки… Но вопросами морали он никогда не занимался, ему было некогда. Глухой гнев охватил его, и, когда он заговорил, слова со свистом срывались с его губ:

— Мой милый, ты ошибся адресом. Не отцы прививают детям принципы морали. Это дело матерей. У отцов нет на это времени. Воскреси в памяти свое детство, вспомни принципы, которые прививала тебе мать, и ты найдешь ответ на свои вопросы.

Мариан засмеялся.

— Извини, отец, но то, что ты сказал, напоминает мне одного моего приятеля, который пишет книги. Un pauvre diable[64], но мы ввели его в общество, потому что он талантлив: это легитимация. Так вот однажды кто-то его спросил: «Что ты делаешь, когда, описывая что-нибудь, наталкиваешься на трудности?» — «Стараюсь их преодолеть», — ответил он. «А если не можешь преодолеть их?» — «Тогда делаю петлю, то есть, как заяц, бросаюсь в сторону и не говорю того, чего не умею сказать». Так и ты, дорогой отец, поступил, как этот автор, — ты сделал петлю! Ха-ха-ха!

Он смеялся. Но Дарвид становился все сумрачнее и холоднее. Как ни странно, перед этим профессором он несомненно и все больше чувствовал себя школьником. Между тем Мариан продолжал:

— Оставим в покое бедную, дорогую маму. Это воплощение нежности и прелести. Если что-нибудь в этом роде еще не стало для меня крашеным горшком, то это чувство умиления, которое она мне внушает. Она часто говорила мне, да и теперь еще говорит о принципах, но самая лучшая и самая милая женщина все-таки остается женщиной. Чувствительность, рутина и вдобавок отсутствие логики: теория сама по себе, а практика сама по себе, не правда ли? Но ты, отец, это знаешь лучше меня, у тебя было больше времени для исследований этой половины человечества…

Голубые глаза его искрились, золотые кудри упали на белый лоб, а с губ, опушенных маленькими усиками, плавно слетали слова, становившиеся все смелее и все чаще перемежавшиеся отрывистым смехом.

— Что касается меня, то, будь я старой девой, я непременно пошел бы в сестры милосердия: это всегда дает какое-то положение в обществе, а туго накрахмаленный чепец бросает спасительную тень на морщины. Но, будучи тем, что я есть, я думаю вот как: принципы зависят от места, времени, градуса широты и от эволюции, которую совершает цивилизация. Если б небо создало меня древним греком, я бы из принципа сражался против азиатов за свободу и любил красивого мальчика. В средние века я бы дрался за честь своей дамы и поджаривал людей на кострах. На Востоке я, не таясь, имел бы столько жен, сколько мне бы хотелось; на Западе принцип велит притворяться, что имеешь только одну. В Европе мой долг — почитать отца и мать; на островах Фиджи меня бы сочли преступником, если б я своевременно не умертвил их. Галиматья! Бигос[65], которым наше время уже не хочет питаться! Оно слишком старо, и нёбо у него слишком изощрено, чтобы не уметь отличить апельсин от финика. Мы, декаденты, поколение эпохи упадка, хорошо знаем, что человек может многого достигнуть, но никогда не овладеет абсолютной истиной. Ее нет. Все относительно. Единственная для меня аксиома — то, что я существую и хочу, а единственная задача — уметь хотеть. По этому поводу еще многое можно сказать, но зачем? Я ведь говорю не с неофитом. Ты, дорогой отец, человек незаурядного ума и, несомненно, думаешь то же самое, а говоришь иное только потому, что так обычно разговаривают… с детьми!

Алойзы Дарвид, казалось, лишь по привычке выслушал его до конца, но, едва Мариан с резким, отрывистым смешком договорил свою речь и умолк, у него вырвались слова: